одинокая могила, на которой, должно быть, довяли уже принесенные нами венки (Клавдия, ревнительница традиций, настояла, чтобы все цветы были непременно живыми: задача почти непосильная по тому времени), служила для нее точкой притяжения. Я подбежала к ней, окликая – но, между прочим, отметив про себя, что одета она вполне прилично: по апатии, снедавшей ее последние недели, я не удивилась бы, обнаружив у нее на одной ноге ботинок, а на другой сапожок. Она повернулась ко мне – и меня поразил ее совершенно живой разумный взгляд, сменивший ватную муть, кутавшую его все последнее время. «Да, Серафима Ильинична? – спросила она меня участливо, будто я попросила скостить мне месячную плату за комнату. – Кстати, должна предупредить, – продолжала она, не дав мне вставить и слова, – я вынуждена буду в ближайшее время расторгнуть наше соглашение – мы с дочерью переезжаем в Петербург».
У русских есть пословица про бабушку и трагика Юрьева из Александринского театра: не понимаю, в чем там соль, но произносится она в момент, когда одна докука сменяется другой, еще горшей. Не могу сказать, что Мамарина, пребывавшая в полной расслабленности, особенно была мне по душе, но, по крайней мере, до того самого утра трудностей с ней было немного. Но сейчас, внезапно излечившись – от прогулки по морозцу или от какого-то таинственного перебоя в ее кудлатой рыжей голове, – она перешла в новую стадию, которая нравилась мне куда меньше. Пока мы шли домой – причем она двигалась таким широким шагом, что мне приходилось чуть ли не семенить за ней, – я выяснила, что она прекрасно помнила все трагические события, за исключением последних недель – как будто она легла спать в день после похорон Льва Львовича и проснулась только сегодня. Единственный раз мне понадобилось потянуть ее за рукав, чтобы обойти угол, на котором, вероятно, еще лежал наказанный бродяга, – и то она упиралась, так что мне пришлось вкратце пересказать бывшую там сцену (причем она мне, кажется, еще и не поверила). Откуда взялась решимость относительно петербургской поездки и что она, собственно, собиралась там делать, я так и не смогла выяснить. Отвечала она отрывисто, как-то по-особенному хмурясь (этой манеры я у нее еще не видела) и явно раздражаясь: из отдельных реплик я поняла, что она хочет найти там некую управу на убийц Льва Львовича, чтобы непременно их наказать.
Мне эта мысль с самого начала представлялась совершенно химерической. Скорее всего, в Петербурге не имеют даже отдаленного представления о том, что происходит здесь, – не говоря уже о том, что все эти спонтанные казни явно не согласовывались ни с какими вышестоящими народными депутатами, или как они себя называют. Если уж действительно была охота вершить собственное ветхозаветное правосудие, проще было попробовать через Шленского выяснить имена тех, кто участвовал в пародии на суд и непосредственно входил в расстрельную команду. После этого оставалось ангажировать кого-нибудь из передового класса, вроде моего бородатого обидчика, чтобы тот прирезал их по одному или, если угодно, доставил нам связанными. Все это я, стараясь несколько смягчать краски, сообщила Мамариной, которая осталась к доводам разума совершенно равнодушна, а только дополнительно озлилась. Поскольку последние недели я следила за ее ребенком и кипятила воду, чтобы стирать ее исподнее, мне эта реакция показалась слегка неуместной, но, понятное дело, спорить с ней я не могла: если бы она отказала мне от дома и самостоятельно отправилась в Петербург вместе со Стейси, мне пришлось бы следовать за ними тайком, что сильно осложнило бы дело. Я даже не могла особенно расспрашивать о деталях предстоящей поездки: нужно было выбрать удобное время, чтобы сообщить о своем намерении их сопровождать (предлог для чего мне еще предстояло изобрести).
Кроме того, у всех этих дел и планов имелась и материальная сторона: еще в начале беспорядков мне удалось кое-что снять со своего счета в Волжско-Камском банке и даже перевести часть наличных в золото, но в ближайшее время никаких новых поступлений ждать мне было неоткуда. Насколько я могла судить о финансовом быте Рундальцовых, основу их благополучия составляло медленно проедаемое наследство Льва Львовича, которое при нынешней инфляции должно было если не полностью обратиться в пыль, то, по крайней мере, усохнуть до крайне скромных размеров. Конечно, если бы у Мамариной кончились деньги, мне пришлось бы принять их с дочерью на иждивение, но и моих средств, особенно учитывая ее привычки, хватило бы ненадолго. Все это весьма меня тревожило – и оставалась только надежда, что, вернувшись домой, Мамарина если не впадет в свое прежнее состояние, то, по крайней мере, ненадолго отложит поездку.
Увы, надежды эти оказались тщетными. Как бы в компенсацию за несколько недель полной расслабленности, Мамарина сделалась вдруг необыкновенно энергичной. С лихорадочным блеском в глазах, разрумянившаяся, она бегала по двум этажам, то и дело зовя то Клавдию, то меня, а то и давно уже отсутствующую кормилицу (которая, вероятно, с новообретенным революционным пылом уже потрошила перины какого-нибудь бедолаги-помещика, а то, может быть, и его самого). Самостоятельно и с помощью Клавдии стащив вниз груду чемоданов и дорожных сундуков, она стала набивать их вещами. Мне пришлось остановить ее и постараться объяснить, что железнодорожное сообщение с Петроградом нарушено, оставшиеся поезда ходят не по расписанию, а как в голову взбредет, и все они заполнены под завязку. Поэтому путешествие в привычной ей манере, когда извозчик передает сундуки носильщику, тот катит их на тележке в багажный вагон, покуда барыня в перчатках, пряча лицо от дурных запахов в букетик тубероз, шествует к вагону первого класса, – такое путешествие, закончила я, по нынешним условиям невозможно. Не говоря уже, что носильщики давно разбежались, начальник станции в качестве прислужника кровавого режима сидит в тюрьме, а вагоны первого класса загажены классом передовым (за этот каламбур мне стало немедленно стыдно), но даже само наше появление на вокзале с грудой чемоданов от Деринга (покойный Лев Львович знал толк в дорожной утвари) будет выглядеть как визит четырех овечек в резиденцию волчьей стаи.
– Четырех? – тупо переспросила Мамарина.
Это был тонкий момент. Почему я решила, что Клавдия соберется ехать с Мамариной, не понимаю, но особенных сомнений у меня в этом не было. Логически это выглядело, конечно, странновато – если в ее решении поселиться в семье мужа покойной любовницы какой-нибудь козлобородый доктор из Вены мог найти хотя и патологические, но твердые основания, то теперь, после гибели этого самого мужа, не оставалось даже и их. Между тем я была совершенно убеждена, что Клавдия их