с дочерью не оставит. Но даже если бы я, ссылаясь, например, на феодальную верность или лучшие чувства, смогла бы растолковать это Мамариной, то совсем уже непросто было бы объяснить, отчего я, безработная жиличка, тоже собираюсь ехать вместе с ними. На секунду у меня появился соблазн объявить все прямо и посмотреть, что будет: дескать, я приставлена небесами присматривать за вашей дочерью, так что, уж извините, буду следовать за вами в горе и радости. Остановила меня непредсказуемость мамаринской натуры: она с одинаковой вероятностью могла юркнуть обратно в каталепсию, назначить мне жалованье, распахнуть объятия и прогнать меня вон. Поэтому я не слишком убедительно сообщила, что, не получая уже два месяца гонорара из редакции, хотела бы лично ее посетить, чтобы выяснить, как обстоят дела с публикацией моей повести.
Удивительно, что мои доводы (поддержанные и Клавдией) относительно количества багажа дошли до ее спутанного сознания: она настолько была нацелена на скорейший отъезд, что ради него была готова, кажется, отправиться хоть вовсе без вещей. Более того, она рвалась ехать на вокзал в тот же самый день, так что мне вновь пришлось пуститься на всякие дипломатические ухищрения, чтобы отложить поездку хотя бы на сутки. Помогая ей разбирать и перепаковывать чемоданы (в результате мы решили ограничиться четырьмя, плюс портплед и шляпная картонка), я обнаружила, что она засовывала в них вещи совершенно хаотически: так, например, один из сундуков оказался по большей части занят походной лабораторией Рундальцова и частью его коллекции. Пришлось аккуратно достать оттуда цилиндрические колбы с печально таращащимися вовне, плавающими в спирту гадами и водрузить их обратно на стеллажи. Я иногда думаю, что с ними случилось после нашего отъезда: скорее всего, конечно, спирт выпили, а гадов выкинули, но вдруг нет? И они до сих пор смотрят своими мертвыми глазами на каких-нибудь посетителей вологодского музея естественной истории.
Втайне я надеялась, что этот внезапный приступ энтузиазма Мамариной ограничится одним днем, но вотще: когда на следующее утро мы проснулись (Стейси так и осталась ночевать в моей комнате), она уже вновь металась по дому, бестолково стаскивая и перекладывая вещи. Растрепанная, с лихорадочным румянцем на щеках и запекшимися корками в уголках рта, она производила впечатление полубезумной, но при этом продолжала твердо держаться овладевшей ею идеи. На Стейси она практически не взглянула, да и та, кажется, почувствовала, что мать не в себе. Против обыкновения, Клавдия не вышла к завтраку, а когда я отправилась ее будить, на мой стук в дверь она пробормотала что-то невнятное. В комнате у нее окно было настежь открыто, но, несмотря на это, чувствовался кисловато-затхлый запах, а сама она лежала, свернувшись, под одеялом; была она такой маленькой, что казалось, будто на кровати расположилась кукла. С трудом разлепив глаза, она проговорила, что нехорошо себя чувствует и выйдет позже, – это само по себе должно было меня насторожить (я до этого никогда не видела ее больной), но больше всего меня поразили ее глаза: белки ее были совершенно красными. Мне показалось, что я где-то читала про подобные симптомы, но не могла вспомнить где. Слабым голосом Клавдия попросила пить; я принесла ей воды, и она жадно выпила полную чашку.
Трудно поверить, но даже это не заставило Ма-марину отложить отъезд. Выслушав мой рассказ о болезни Клавдии, она опять по-новому нахмурилась и сообщила, что в таком случае нам придется ехать без нее. «Но если вам, Серафима Ильинична, угодно, вы можете оставаться за ней ухаживать – тогда мы со Стейси отправимся вдвоем». Об этом, конечно, не могло быть и речи. Кое-как мне удалось уговорить ее выезжать вечером: собственно, расписание давно уже не действовало, но считалось, что петроградский поезд отправляется ежедневно вскоре после захода солнца, – удивительно, как быстро общество вернулось к первобытному распорядку, приноравливаясь не к искусственным распоряжениям циферблата, а к природным явлениям. За эти несколько часов я хотела вызвать Клавдии врача, сбегать к Шленскому, чтобы потребовать у него хоть какую-нибудь официальную бумагу (ходил слух, что всех, не командированных совдепами, а едущих по собственной надобности, ссаживают где-то на подступах к Петрограду), и к отцу Максиму, чтобы попросить его присмотреть за Клавдией: мысль о том, что мы оставляем ее в совершенно беспомощном состоянии, меня изрядно тяготила. Стейси я, после некоторых раздумий, решила взять с собой в коляске: конечно, это слегка связало бы мне руки, но оставлять ее наедине с полубезумной матерью мне совершенно не хотелось.
Адрес Шленского у меня оказался чудом: в прихожей у Рундальцовых стояло зеркало в раме из красного дерева, и под эту раму были засунуты несколько бумажек с какими-то напоминаниями. Одна из них представляла собой пустой конверт от адресованного Шленскому письма, на котором его почерком было написано несколько фамилий: Горнфельд, Иванов-Разумник и еще какие-то. Одев Стейси в кроличий тулупчик (на улице было холодно) и положив ее в коляску (где она немедленно и задремала), я отправилась по этому адресу куда-то на дальнюю окраину. Дверь мне открыла его двоюродная сестра (а по слухам – еще и жало в плоть), с которой мы после достопамятной встречи в церкви так и не виделись, – и, конечно, меня не узнала. Как и любая замужняя (или живущая во грехе) дама, завидев у своего порога незнакомку с коляской, она сперва пришла в некоторую ажитацию. Позже, после того как я представилась и напомнила об обстоятельствах нашего знакомства, она слегка прищурилась – вероятно пытаясь сообразить, каким образом я за это время успела зачать и выносить младенца, – и только после второй порции объяснений лицо ее просветлело. Толку от этого было немного, поскольку Шленский был на службе и неизвестно когда собирался вернуться.
Что ж, нам, одиноким матерям, не привыкать к лишениям. Я пошла, толкая перед собой коляску по раскисшему снегу, к зданию городской думы, которое заняли заговорщики. Если мое появление в доме Шленского больше смахивало на сцену душещипательной трагедии (из тех, что особенно любили ставить в те годы в провинциальных театрах), то визит в большевистское присутствие был обставлен сугубо комически. Охранявшая вход бледная, с темными кругами под глазами, накокаиненная красотка в кожаном, услышав, что я разыскиваю Владимира Павловича, сначала несколько секунд пыталась сообразить, о ком идет речь, а потом, поняв, расхохоталась. «К товарищу Шленскому гражданка с младенчиком, – проводи, Витюх». Насупленный и небритый Витюх отвел нас на второй этаж (коляску я оставила под присмотром большевистской Коломбины), где без стука распахнул дубовую дверь, на которой еще светлел прямоугольник от скрученной таблички с именем предыдущего владельца.