еще раз суждено испытать укол булавки, он перенесет.
И вдруг далекий орудийный выстрел прорезает мрачную тишину вечера. Офицеры вздрагивают, Рику пытается улыбнуться, но окровавленные губы складываются в страшную гримасу, и егерь, хорошо изучивший характер Рику, отворачивается.
— Да здравствует…
Удар кулака в переносицу валит Рику с. ног. Он приходит в сознание на снегу, куда его сбросили с крыльца. В синем небе мерцают звезды, шелестят сосны. Как долго, однако, длится ночь. Рику закрывает глаза, — все кончено, так лучше…
Но он еще раз просыпается — в санях. Рядом с ним сидит врач.
— У вас отморожены ноги, — говорит он. Потом добавляет: — И ваши ребята намяли нам бока. Мы, слава богу, удираем.
— Радуетесь?
— Ну их к черту, мне-то что.
— Тише!
— Пусть. У нас теперь не армия, а сумасшедший дом, и всякий говорит то, что ему вздумается. Как вы себя чувствуете?
— Останусь здесь… Граница ведь еще далеко.
Врач молча кивает головой.
Под вечер отряд останавливается: красных где-то удалось задержать. Снова приводят Рику в избу, приводят под руки, потому что сам он идти не может, никогда не сможет.
— Сволочь! — кричит офицер. — Изменник! Наши сегодня потеряли пятьдесят человек убитыми. Ты заплатишь нам один за всех.
— Не продешевите, господин офицер.
— Посмотрим.
С пленного срывают повязки, и сочащиеся сукровицей раны посыпают солью. Нечеловеческий крик прорезает тишину, царящую в здании бывшего штаба, и офицеры невольно вздрагивают. Глаза Рику наливаются кровью. Рику чудится, что его погрузили в кипящую смолу, — кажется, так бывает в аду. Вот он какой ад, о котором говорил пастор.
Но вот боль постепенно утихает, и Рику видит себя на Длинном мосту. Весенний ветер тихо колеблет алые полотнища, солнце расцвечивает мостовую в золотые и розовые тона. Дети несут цветы — прекрасные, нежные северные цветы. Слезы радости туманят глаза Рику, и он, ни о чем не думая, отдаваясь нахлынувшему вдруг экстазу, запевает «Интернационал». Ему кажется, что он поет все громче и громче и его голос вздымается над всеми, заглушает праздничный гул толпы и летит высоко-высоко в синее небо… На самом деле он произносит слова тихо, еле слышно, и светлая красноватая пена клубится в уголках его некогда красивых губ.
— Он сошел с ума, — говорит, появляясь на пороге, врач, и в глазах его стоят слезы. Впрочем, их никто не замечает…
Через три дня у самой границы офицер приказывает выбросить Рику из саней на лед речки, через которую проходят жалкие остатки отряда.
— У нас и без того сумасшедших много, слишком много. Пусть услаждает своими россказнями других.
— Разрешите остановиться, — просит врач.
Он расстегивает полушубок, возится с ремнем и сворачивает с дороги. Затем он бежит. От речки, где Рику выбросили в снег, его отделяет не более двухсот метров, но, когда он приходит туда, Рику уже нет.
Через неделю Рику нашли замерзшим в лесу. Он лежал, припав головой к камню, словно в последний раз обнимая землю, за которую, принял столько страданий. А за три дня до этого в штаб красных пришел исхудалый, оборванный, полузамерзший человек и назвался врачом финской армии. Он долго не мог говорить, а когда отошел в тепле, сказал только два слова:
— Рику Лехто!
И заплакал.
1936
ЖЕНЯ
Нас было пятеро.
По вечерам, когда не предвиделось дежурства в штабе, мы сидели в землянке на лесной опушке, круто сбегавшей к промерзшему озеру. Ночи были длинны, иногда полны звезд и потрескивания деревьев на морозе, иногда непонятной пальбы в разных местах леса — белофинны часто просачивались на лыжах в наши тылы. Звезды рождали грустные мысли о краткости и малости человеческого бытия, пальба заставляла умолкать и настораживаться. А когда было тихо, молодой, хорошо упитанный лейтенант Василь Василич при свете коптилки читал на память «Евгения Онегина». Он почти выпевал письмо Татьяны, а на ремне у него покачивались две гранаты, похожие на маленьких черепах в темных панцирях. Старший лейтенант Валентин Домбнер с пристрастием допрашивал переводчика: играют ли финские солдаты на гитарах?
— Нет.
— А на чем они играют?
— На автоматах, — отшучивался переводчик. — Можешь послушать…
— Иди к бесу!
Все-таки он не терял надежды когда-нибудь раздобыть гитару и грозился:
— Подумаешь, стишки… Я вам покажу, какая бывает самодеятельность!
Однажды в минированном домике на мысу, пробравшись туда вместе с разведчиками, мы нашли патефон с пластинками и приволокли к себе. Замерзший, он долго плакал в тепле прозрачными слезами, потом на незнакомом языке баритоны и теноры мяукали танго и фокстроты. Мы слушали их, как случайно долетевшее эхо чужой жизни, а Валентин побранивался:
— Разве это музыка для данных условий? Поджилки расслабляет, и выпить хочется…
— Другой-то нету?
— И не надо… Снесите ее поварам, пусть утешаются, когда каша пригорит…
— Они у нас и так меланхолики!
Это была правда: не знаю почему, но два наших повара экономили и сахар и улыбки. Мне кажется, они пайками выдавали бы даже снег, если бы на него был спрос. А война между тем устанавливалась на определенных рубежах — фронт не двигался, морозный туман дымился в сумерках короткого северного дня, горы утопали в снегу. Утром и по вечерам била артиллерия — утром со стороны Сальмина, вечером с канонерок, прокрадывавшихся в устье залива. Лес вспыхивал зарницами, с шумом, как медведи, ломились в чащу снаряды. Бледная луна в радужных кругах катилась над скалами — луна, похожая на электрический фонарь с выработанными батареями. Среди ночи иногда возникали пожары, черные тени качались и путались под ногами у деревьев.
Однообразие начинало приедаться — мы были молоды и войну представляли другой. Жизнью, полной опасностей и приключений, жили только дивизионные разведчики, но нас к себе они даже днем приглашали неохотно — мы находились при штабе и, значит, были в их глазах людьми второго сорта. И вот, когда томление наше почти достигло предела, как-то вечером в нашу землянку просунулась девичья голова в красноармейской шапке.
— Можно?
Мы растерянно осматривали неожиданную гостью, поглядывали друг на друга — к кому?
Потеряв терпение, девушка отбросила край парусины и вошла.
— Нечего сказать, хозяева… Испугались, да?
Мы поправили ремни на гимнастерках, всем своим. видом олицетворяя молодцеватость и бесстрашие.
Девушка сняла варежки и шапку, золотистые волосы упали на рыжий воротник полушубка.
— Ну-ну, спокойнее! — усмехнулась она, комментируя наши попытки прийти ей на помощь. — Сама как-нибудь… Нога, кажется, замерзла, ей-богу!