Sometimes, раз мы уже все говорим по-английски, к нему на засеку наезжала поохотиться жена итальянского посла с парой отличнейших ружей. Высоко ступая по просеке в замшевых сапогах тончайшей выделки, она шла впереди или позади своего сталкера.
По давнишней егерской привычке он пьет водку из поллитровой банки. Его лоси давно сдохли, расписание электричек пожелтело и не годится на закрутку даже самых коротких бычков. Он прихлебывает между ничем и ничем в никуда. Но в его горлышке рождаются чудные сочетания. Его песни никогда не забыть. Непревзойденный и непознаваемый. Один из самых удивительных соловьев, каких я когда-либо знала.
Найтингейл пишет книги. Вы бы их видели, размером с ладонь. Многие сейчас этим занимаются, выстраивая абзацы, расставляя знаки препинания. Сдают нагора, судя по объему публикуемого и непременному намерению участвовать в номинации «Большая книга». Но найтингейлу не светят олимпийские игры «Больших книг». Его и на поселковых состязаниях настороженно встретят. Это что у вас, книга? Позвольте, вы уверены, молодой человек, что вы к нам пришли? Но в ней же совсем нет весу. Да и в типографиях разворчатся: с чего на брошюру краску на литеры станем переводить? Так вот, уверяю вас, что ни те, ни другие не читали его книг, потому такое и можно услышать, ибо те немногие, кто прочитал, оставались пораженными на всю жизнь.
Если вы еще ее не открывали, но хотите попробовать, я подскажу вам, как к ней подступить. С величайшей осторожностью, главное, с величайшей тишиной и покоем в душе. Еще минуту, прежде вымойте руки душистым мылом домашнего приготовления, можно бельгийским. Самое лучшее – это самому быть голландцем. Знаете, отблеск культуры Вермеера, рассеянный полумрак в комнате, тусклая бледность наутилуса, неторопливое чтение письма, но вы, разумеется, не голландец, ладно, вытрите хотя бы насухо руки полотенцем. Ну как, готовы? Теперь осторожно отстегните резные замочки, которые сдерживают страницы и не дают им разлететься. Да, да, я не шучу, вы не представляете, сколько читателей у этой книги в тех мирах, для которых она больше подходит, чем для нашего. И ради бога, только сразу не распахивайте, а осторожно, осторожно, только прошу вас, не торопитесь... ну я же просила, аккуратнее... начинайте открывать. Как открывать – неважно, можно и на середине. Теперь вам ясно, о чем я хотела предупредить. Видите, облачко над страницей как бы вибрирует, светящееся какое-то, лепестковое, приглядитесь, что там внутри... Пыльца, мотыльки? Не ломайте голову, вам все равно это не под силу определить. Похоже на танец, да, уже ближе, так вот, это вычурное, танцующее ДНК – сокровенное ожерелье, дыхание маленького бога, зримый состав бабочки души. Как он вибрирует, этот мотылек. Вот тучка поднялась и передвинулась на противоположенный бережок. А теперь наклонитесь, понюхайте страницу, чувствуете аромат полевых цветов, сырую прелость листьев, холодок от реки... Что, влажная рука? Ну конечно, вы ведь только что в лодке свесили руку за борт и плыли, плыли по течению какой-то невеликой реки.
Нет, не видать найтингейлу «Большой книги» и ее немалых гонораров.
Ты должен полюбить меня, ну хотя бы... хотя бы не совсем остаться ко мне безразличным. Я ела котлеты твоей жены, уютной, теплой, с черными глазами, самой лучшей жены в мире, моей подруги. Теплые котлеты. В тот год ты как раз навсегда вышел из вашей квартиры.
Я съела много котлет за годы нашей дружбы. О, мы удивительно с ней дружили, пока в один прекрасный день не влетели сердцами в грудь одному фотографу, известному в Москве, талантливо снимавшему в основном актерский народ. Две пули в одну цель. Я взяла слишком большой разгон и пролетела навылет со своим чувством, оказавшись с другой стороны одна, без фотографа и дружбы. А она, моя подруга, застряла в том сердце лет на десять, и они даже выпускали вместе иллюстрированный журнал, что-то вроде «Инь и ян». Всегда интересно всем.
Но в тот день, когда я впервые переступила порог вашего коммунального жилья, тебя уже не было. Ты проходил паспортный контроль, прямой рейс «Люфтганзы» на Вену. Они сверяют с паспортом твое узкое лицо. Ты уже австриец, мой милый? Ты проходишь...
О, оглянись, дай мы посмотрим на тебя. С лица воду не пить, но как сладко с тебя умываться. Мои глаза точно умещаются в разрез твоих глаз, как скрипка кремонской школы в твердый футляр с алой бархатной подкладкой, как сухое тело святого в дубовую лодку для последнего перехода. Свесив руку за борт, я пишу по воде. Но как мне достать тебя с такой глубины? Ты лежишь на илистом дне, на груди твоей горюч камень, прекрасные руки, твои сильные и одновременно изящные пальцы обвиты плакучими водорослями. Будь я русалочкой, я бы целовала эти руки. Что? Что ты сейчас сказал? Там, в твоих американских озерах, водятся крокодилы? Я даже поперхнулась чаем... Кро... ко?..
«Опиши челюсть крокодила» – из твоей, между прочим, книги. Вот ты и накрошил себе крекеру: краг – крок. Крокодилы улыбаются во всю свою неописанную челюсть. От счастья у них ходит кадык. Как же, такой непревзойденный стилист. Так над тобой проплывают крокодилы? Подумать только. Неторопливыми медленно-трассирующими снарядами. Хладнокровно-теплокровные крокодилы. А куда, собственно, торопиться? Желтое брюхо одного из них над твоим лицом представляется тебе днищем парусника, с которого вот-вот скинут веревочную лестницу. О, пожалуйста, карабкайся, поднимайся. На берегу больше никто не играет в шпионов. О, пожалуйста, надейся. А может, ты думаешь, что я, как Антиной, от непомерной любви к тебе ласточкой выброшусь в ваше крокодилово общежитие? Ты ошибаешься. Любовь моя велика, но не непомерна. Как вразумлял меня батюшка, и, возможно, не совсем безнадежно, в уютном ротондовом храме гармоничных казаковских чертежей: все надо делать с рассуждением... И потом, я не умею нырять, я не могу так изловчиться под волну, чтобы осваивать глубины. В воде все так инертно. Есть, конечно, способ – вознестись и, уже оттолкнувшись от неба, вспороть наволочку озерных вод. И есть прецедент. Достать тебя. Такую жемчужину. Знаешь, я уже посматриваю на плотную тучку, беременную дождем.
Ты вышел из квартиры, возможно не допив чаю, но, боже мой, легкий парок твоего тепла еще оставался в ней. А твоя книга, подписанная тобой для твоей дочери, косившей, как жена нашего главного поэта, и носившей имя одной из сестер жены поэта, да просто и твое имя, в мягкой обложке лежала на тумбочке. Нет, она лежала внутри тумбочки. В те годы ее нельзя было оставлять на поверхности предметов, будь то тумбочки, столы, стулья. Подруга дала мне ее почитать. Когда я прочитала ее, мое понятие о литературе, покачнувшись, как нелепая этажерка, опрокинулось. О литературе? То была не литература. Это были ласки, которые могут быть только в воображении. О, медленные, такие медленные, неужели можно еще медленнее?.. Неужели можно еще тоньше, еще острее?..
Прочитав книгу, я объявила тебя величайшим из всех живущих на земле и стала почитать, как Бога. Но как могла я не желать приблизить тебя? И, подумав немного, объявила себя твоей царственной сестрой, и ты отлично понимаешь, какие в связи с этим у меня появились полномочия. А потом начал падать снег. И он все падал и падал. И падал так долго, так долго. Он засыпал с верхом колокольню Ивана Великого на Соборной площади и весь город... И кажется, я стала смазывать лыжи, как Сольвейг. Не помню только, на что тогда я решилась – догонять тебя на этих лыжах или ждать. Вонзив в ладони острый маникюр, чтобы побольнее, я перевернула пластинку с блюзом «Never» на другую сторону, кажется, на степ с «Надеждой». А что?.. Ты мог вернуться.
Белый флаг моей решимости бесстрашно реял над всеми сезонами и межсезоньями. Над всеми дождями и солнцами. Над всеми кучевыми и перистыми облаками много-много лет. Ты же все эти годы никогда не слышал обо мне. Кто я для тебя? Не зная, трудно не то что тосковать, просто грустить. Но я не оставлю тебя без дефиниции. Для этого надо только вернуться в одну московскую зиму. Тогда я носила шубку из лисьих хвостиков, ну конечно, из Греции. Серенькую, которая мне очень шла. И в те зимы еще не было этих защитников животных, которые кидаются чернилами, правда, в России, где такой холод, чернила замерзают быстро, наверное, из-за этого их не выносят на улицы, а мы носим шубки. Только я свою выстирала в ванне, я хотела, чтобы ее серый цвет стал жемчужно-серым, но я вытащила из корыта именно что клочки по закоулочкам. Не очень-то я расстроилась. Стирка была позже, а в ту зиму шубка была на мне, и в тот же день я потеряла паспорт. Не потеряла, конечно. Паспорт лежал в сумке. И я точно знаю, что ее срезали, когда я стояла в церкви на службе. Маленькая кожаная сумка через плечо, легко стянуть – не почувствуешь. В общем, я осталась без документа. В России, ты сам знаешь, долго без документа – неуютно. Все спрашивают, всем он надобится, привычка такая у государства: предъявите да предъявите. Ну и пошла я через пару дней в милицию, в местный отдел УВД нашего района. Вхожу и говорю: