— Йо, позвони мне, когда будешь дома. У меня тут опять наши островитяне. Так здорово наблюдать умелых людей в работе. Уж и забыл, как они выглядят, так долго тут живу. Понравилась, кстати, твоя штучка про войну в Заливе. Позвони, когда будет Минута, надо о настоящем деле поговорить, ладно?
— Гей-го, вот и король 1991-го! Давно никому не засовывали, ваше величество. Какой прайс на любовь? — Она чмокает его в щеку и за руку подводит к бельевой веревке, слабо натянутой перед черными шторами, образующими ее лабораторию. На веревке на прищепках висят, еще немного влажные, десять увеличений, которые она только что размножила, — пасущиеся козы, статуя Вёрёшмарти, классические французские полотна с голыми богинями в разных позах, каждое окороковое бедро обильнее предыдущего. Есть и снимки, еще в дорожках блестящей испаряющейся влаги, событий, в которых он играет главную роль, но которые так и не одолели короткий путь в его короткую память. Джон разглядывает их в изумлении, гадая, могут ли это быть коллажи, но на вид они слишком нормальные, Ники не стала бы возиться, и кроме того, они слабо тревожат что-то: если не память, то, по крайней мере, узнавание характера: скамья у рояля, несущая их с Надей, и Декстер Гордон прямо позади них курит на стене; табуретка у стойки — кажется, он целует ее в ножку, над ним два озадаченных лица; его лицо, ярко освещенное сверху, на сцене «Блюз-джаза», он держит микрофон, глаза дремотно прикрыты, губы выгнуты в плутовской сладострастной ухмылке; его верхняя часть в кабинке в «Блюз-джазе», голова пьяно опирается на две ладони, короткая струйка слюны отражает голубой свет — единственный цветной штрих на черно-белой композиции.
— Пойдешь со мной? — в конце концов выговаривает он и даже немного подлизывается, чтобы размыть ее неожиданное безразличное сопротивление. — Ради искусства. Тебе это должно показаться, знаешь, художественным. А мне твоя компания очень бы не помешала. Я брожу там уже три дня. Мне кажется, тебе бы стоило просто, знаешь, из любопытства. — Какая-то частичка его спокойно вопрошает, не настал ли так долго приближавшийся миг, когда наконец она придет к нему.
Кристина Тольди заснула, и не когда-нибудь, а в три часа пополудни, в анатомическом кресле, сложив руки на груди, зацепившись каблуками за перекладину кресла, тяжело уронив голову почти на колени. Даже во сне у Кристины немеет шея, и в полудреме она чувствует каждый болезненный просвет между позвонками: затекший, горячий и почти слышимо хрустящий. Она мотает головой из стороны в сторону, нашаривая подушку, которая уже несколько недель бывает у нее только во сне, на миг открывает глаза и видит, что Имре смотрит на нее. Глаза Кристины закрываются прежде, чем сознание регистрирует увиденное, и еще несколько секунд она пробивается наверх, прорывает неожиданно толстую поверхность и выныривает в окончательную бодрость. Но и тут она теряет еще секунду или две, пока фокусируется взгляд. Его глаза закрыты. Ей все могло присниться. Она берет его руку, гладит лоб и зовет, вразумленная.
— У него все так же, — отвечает Чарлз. — Спасибо, что спросили. Мы не перестаем надеяться на дальнейшие перемены.
— И его состояние применительно к этому соглашению?
— Не изменилось, — отвечает Невилл.
Привратник в ее доме — роскошноусый атлетического вида мужчина в пламенно-красном спортивном костюме — широко разулыбался, едва глянул на них через кружевную занавеску на двери своей квартиры в стене арки, ведущей во двор. Он с первого взгляда понял, что это иностранцы, и, открывая дверь, сразу извиняется:
— Nem English, пет Deutsch.
— Надя, — просто говорит Джон и лицом показывает: он понимает, что его не проводят к дверям живой женщины, Только теперь он соображает, что не знает ее фамилии.
— Igen. — Привратник сочувственно кивает.
Джон поворачивает воображаемый ключ.
— Иген? — спрашивает он. Венгр широко пожимает плечами и смотрит в пол, а его брови поднимаются в двуязычном сомнении. — Моя бабушка, — говорит Джон по-английски, потом изловчается по-венгерски: — Мать на моей матери. — Привратник непонимающе трогает зализанные назад волосы, и тогда Джон выкладывает пред собой две ладони, одну над другой, изображая семейное древо. — Моя мать, — говорит он и шевелит нижней рукой. — И моя мать, — продолжает он, шевелит верхней. — Надя.
Комендант жмет плечами, запирает свою дверь и ведет их четыре лестничных пролета вверх, ритмично шлепая спортивными сандалиями. Джон представляет, как его бедная старенькая подруга каждый день вскарабкивается и спускается по всем этим ступенькам.
— Amerikai? — спрашивает их проводник, когда они останавливаются наверху передохнуть. — Юувэсссэй?
— Иген.
Венгр кивает с восторженной многозначительностью, брови летят вверх.
— Igen, igen, юувэсссэй, юувэсссэй, nagyon jó. — Он ведет их в короткий темный отнорок главного коридора. Задерживается у последней двери этой неосвещенной оконечности этажа и рассеянно брякает ключами. — Jó. Нью-Йорк Сити, — начинает он непринужденно.
— Yes, New York City, — соглашается Джон.
— А, Калифорния, — подсказывает венгр, кивая.
— Yes, yes, — вторит Джон. — California.
Наконец венгр отпирает и распахивает перед американцами дверь.
— О'кей, — говорит он почти с грустью, вероятно, рассчитывая, что его пригласят внутрь, — о'кей.
Наконец он ретируется, оставляя родственников умершей женщины в квартире одних. На секунду его притормаживает скрежет скользящего засова.
— Пожалуйста, пожалуйста, Имре. Пожалуйста. Имре. Пожалуйста, Имре. Я же видела тебя сейчас, правда, Имре? Пожалуйста, теперь еще раз, Имре.
Невилл раздает четыре экземпляра документа и открывает свой на странице 6.
— Нам еще нужно обсудить два пункта. Мне ужасно неловко вспоминать о них сейчас, но, возможно, мы сможем быстро достичь единодушия и инициализировать соглашения. Думаю, к четырем мы всех отпустим. Самолет у вас когда?
Две комнаты — узкий прямоугольник, подставленный к стороне маленького квадрата, — напоминают самые первые, дразнящие камеры фараоновых гробниц, только хуже освещены. Джон нашаривает лампу. Ники идет в дальний конец квадрата и отодвигает тонкую нечистую салатовую штору на единственном окне. Джон медленно обходит комнаты по периметру; он безошибочно чует аромат нежилого. Погнутый обесцветившийся железный вертлюг выступает из стены прямо над изножьем утлой кровати, с него свисает на плечиках Надино красное платье. Кровать не застлана; простыни кое-где поистончали. На тумбочке вверх корешком любовный роман в бумажной обложке, открытый чуть дальше, чем на середине. На перевернутой обложке под английским названием и именем автора голый по пояс мускулистый герой с рапирой хватает за плечи женщину, а та откинула назад голову и согнула ножку. Рядом с книжкой лежит потрепанный англо-венгерский словарь и блокнот, заполненный убористым венгерским письмом — незаконченный перевод любовного романа. На полу маленький кассетный магнитофон, на нем — две кассеты без ярлыков. На крюке над малюсенькой плитой связка острых сушеных красных перцев, дьявольская гирлянда. В тесной Надиной ванной (шкаф в стене прямоугольника прихожей) Джон находит обильный сад парфюмерных бутылочек, коллекция без всякой логики ни ради ежедневного использования, ни ради странного вложения денег: десятки флаконов, балансирующих на раковине, теснящихся на рахитичном плетеном стуле и на полу, сохранившем лишь отдельные плитки, у большинства сосудов в утробе лишь несколько последних слюнявых пузырьков запаха; золотистые, прозрачные и нежно-голубые жидкости, едва омачивающие кончики пестиков своих распылителей Белье — мучительно старое, старое, старое — выгнулось на краю треснутой ванны с болтающимися ленточками замазки.
Ники по-прежнему у окна — подносит к свету маленькую фотографию в рамке.
— Смотри, что она хранила, — говорит довольная Ники. — Не могу сказать, что одобряю эту рамку.
Она показывает Джону новогодний снимок за роялем под фресочным курящим Декстером Гордоном, единственную фотографию в квартире. Ни афиш на стенах, ни писем, ни обрезков, ни лоскутков, ни медалей — никаких свидетельств. Джон плюхается на кровать.
— Тут ничего нет. Ничего, — бормочет он, удивленный, что не раскопал ни одного доказательства в карликовом комоде — ничего, кроме кое-какой одежды, металлических форинтов, гребенки и платяной щетки. — Это не ее жизнь, — с грустью говорит Джон. Может быть, кто-то уже заходил сюда и забрал все личные вещи, пока он на улице дрожал на мартовском ветру и неверном солнце.
— Хорошая карточка, — говорит Ники, — я бы сказала. Она была так счастлива, когда я принесла ей пачку на выбор. Это мне очень польстило. Ну, и вообще приятно. Она так потешно к тебе относилась.