— Что же мне теперь делать? — запричитала София. — Ведь в таком состоянии ее никуда везти нельзя.
— Позвольте мне побыть здесь, прошу вас, Бога ради, получите и вы то, что просите, — не могу я туда пойти, София, миленькая.
— Неужто у нее душевная болезнь? Уж не привезти ли пастора? Если она теперь помрет без покаяния, нам вечно мучиться…
Уже и профессор торопился сюда по дороге и прошел прямиком в избу.
— Девчонка-негодница, до чего дотанцевалась, дайте-ка я ее потрогаю — ого, какие пары развела! Говорила она что-нибудь?
— Несла что-то непонятное — хозяйка предлагала привезти пастора взглянуть на нее.
— Вот-вот, а заодно уж кантора-псаломщика, у этого и нет иного дела, как ждать трупа — неделями — да и заплатить за место на кладбище, и за похороны, и за колокольный звон… — съязвил профессор, и вышло злее, чем он того хотел.
— Да-а, не всякому можно так мало заботиться о душе своей, как профессору, который надеется на мирскую мудрость.
— Ну оставьте хотя бы другие души в покое. Здесь-то надо поспешить с телом, так что хозяйка уж наверняка обречет себя на муки вечные, если не поспешит домой и не пошлет оттуда батрака, этого Таавети или Йеробеама или как там его, чтобы привез лекаря. Я заплачу.
Встревоженный, но уверенно действовавший профессор приготовил все, что нужно, для компрессов и сам принялся ставить их Силье. Девушка доверчиво обхватила старика за шею, пока он, и сам немного постанывая, накладывал компрессы на обнаженную верхнюю часть ее тела. Вскоре все было уже сделано, булавки застегнуты и девушка накрыта одеялом. Она, похоже, успокаивалась и вроде бы погружалась в сон.
Бабы смотрели растроганно, и хозяйка Камраати, несмотря на недавнее препирательство с профессором, не удержалась, чтобы не шепнуть какую-то пословицу насчет того, что добрый — он ко всем добр. Профессор еще легонько коснулся лба девушки и велел оставить ее в покое. Он и сам утихомирился и жестом показывал Софии и хозяйке Камраати, чтобы те удалились. Однако в передней он сказал:
— И вот что, София, не пускай туда баб каркать, самое важное лекарство для нее сейчас — покой. Держи чистую воду и цельное молоко под рукой, если она, очнувшись, попросит пить. Компрессы не снимай, пока врач не приедет, тогда уж он пусть делает, что знает.
И вскоре профессор уже удалялся по дороге, шагая опять-таки в соответствующем ритме, — по тому, как он шел и где при этом были его руки, человек знающий мог определить, в каком настроении шествует своим путем профессор. Теперь левую руку он сунул в карман пиджака, правую заложил за жилетку, а голову держал как обычно. Настроение у него было явно не из худших, он испытывал некоторое удовлетворение, старая кровь его как бы разгорелась и без вина тем, что ему вполне удалось оказать человеку помощь, молодой, хорошей, красивой, беззащитной девушке… Приступ болезни тяжек, но девочка выдержит — я послал рукой ее мозгу приказ, чтобы выдержала, — рассуждал старик, шагая, и улыбался, посмеиваясь над своей уверенностью.
Сознание Сильи будто бы уплывало от нее на странных волнах в холодный морской простор, красками которого были лишь синяя и золотая. Вдалеке маячила гавань отправления, вчерашняя косовица, и вечер, и приход на танцы, и все это было чем-то единым… Вскоре она опять лежала в утренней прохладе, кто-то сжимал ее так, что в правой стороне груди неприятно кололо. «Не так сильно, милый», — различила София, осторожно пытаясь разбудить Силью для врачебного осмотра. Доктор стоял и ждал, вид у него был серьезный, и София застеснялась, что Силья сказала так, но этот чужой господин, похоже, и не заметил, он лишь делал, что положено, а Силья дрожала сидя…
Ей было лучше, когда профессор вновь пришел какое-то время спустя и принялся менять компрессы. Тогда эта комната все больше напоминала комнату в старом доме, там, возле Микколы, а профессор был как отец — вот-вот появится лунный свет и будет слышно потрескивание мороза… Но ведь на улице лето, там, перед домом, мыс, в конце которого березняк, сейчас красивая и мягкая воскресная ночь, какой-то молоденький незнакомый парнишка плывет в лодке по озеру… Сменив компрессы и опуская Силью обратно в постель, профессор заметил, что она почти намертво вцепилась в его шею. Теперь свой тайный приказ выдержать он послал нервам и подсознанию Сильи уже тогда, когда голова ее лежала на его левой ладони, а правая ладонь ощущала, как в груди девушки колотится сердце.
Уже со следующего дня состояние Сильи изменилось. По утрам она была в полном сознании, видела и понимала, что лежит в большой комнате в Кулмале, и старалась съесть и выпить то, что ей давали. Но вечерами и ночами она пребывала в сине-золотой стране, где острова золотые, поверхность воды — голубая, как самый красивый шелк, и небо тоже. Там она плыла вперед, являлась куда-то, где ее очень уважали, где людей с ее парусника как бы заслоняли некие существа, которые почитали ее. Она искала их короля, и ее проводили к нему; поклонившись и сделав глубокий книксен, она посмотрела туда, куда ей указали, но увидела лишь смесь золотого и голубого, будто горевшую в том месте, которое было королем. Тогда она попыталась снять туфли, но какое-то существо рядом с нею указало на ее ноги, и она сама увидела, что уже босая. И ноги ее были совершенно здоровыми и белыми, хотя она думала, что у нее на правой ноге небольшая шишка, и стеснялась этого… Но теперь, увидев красоту своих ног, она набралась смелости и сказала королю, который был лишь горящей смесью голубого и золотого: «Смотри, я такая, какой ты меня сделал, не я ли — молодая лоза винограда? Не цвету ли я? И не принадлежит ли мне мой друг? Он держится за этот побег лозы, который есть я, и целует цветок, который таится во мне, — его дыхание придает мне силы, его душа остается в моем цветке…»
София пыталась дать Силье прописанные врачом лекарства. Силья проснулась в полном сознании. «Во сне я была в передвижной школе — или в конфирмационной? Кто-то произносил проповедь». Лицо Софии было весьма озабоченным, ведь такие речи — знак неутешительный. Что же делать, Матти ведь запретил всякие разговоры о делах душевных — «твоя душа, даже когда ты поешь в церковном хоре, не столь чистая и зрелая, как у Сильи». Но тут же Софии пришло что-то на ум — ей наверняка не повредит, если я прочту из Псалтыря какой-нибудь красивый псалом. И она спросила, что Силья думает об этом. Больная ничего не ответила, но, увидев в руках у Софии большой Псалтырь, воскликнула: «Только не читайте про эту ужасную гибель Иерусалима!» — «Да про это я, дитя милое, и не собиралась». Силья закрыла глаза и выглядела страдальчески, у Софии пропала охота читать, и она больше не повторяла своего предложения. Но в следующем забытьи Силья видела что-то сине-серое и там — своего отца, недоуменно, почти противно улыбающегося и рассказывающего что-то о ней, Силье. Затем он увидел ее взгляд, отпрянул и как бы отпустил ее, и она двинулась туда, где бывала обычно.
Однажды под вечер Силья рассматривала свои прозрачные руки и вспомнила свое имя и что кто-то назвал его красивым — однажды под вечер, приняв лекарство, она находилась в спокойном состоянии. И слух ее обострился: она услыхала голос Софии, хлопотавшей во дворе по хозяйству. Ее речь была краткой и деловитой, София довольно строго поучала дочь свою, Лайни… Силья услышала и как мимо проезжала по дороге телега и на слух определила, что она нагружена зерном, это было легко определить по тяжелому, приглушенному поскрипыванию колес… На задней стене комнаты тикают часы, дорогие, новомодные часы с выточенными и отполированными украшениями, и они идут утомительно медленно… И день — наверняка который уж день — с тех пор, как она пустилась в путь. Когда же она вышла? Разве не в ту воскресную ночь, — и день — незадолго до смерти отца? Да, тогда она и уехала, но двигалась ли она вообще-то, коль теперь лежит тут, в отличие от всех других, тоже пустившихся в путь: Софии, хлопочущей по хозяйству, крестьянина, везущего на телеге зерно.
Все кажется какой-то ошибкой, каким-то заблуждением… Комната показывает свои стены и вещи, их сработал дедушка Софии, это Силья слыхала от профессора, и в этих стенах рожала мать профессора… Будет ли и у меня когда-нибудь своя изба? Ведь у меня есть муж, и я его жена, поскольку была с ним… Но где же мой муж? Нет, нет, им не может быть тот, который уехал. Он танцевал со мною всю ночь и любил меня всей любовью, как и я его, — но он был большой и могучий, а тот, что уехал, выглядел худым и бледным.
Огромная волна тоски захлестывает все существо девушки, она и не знает, о чем тоскует, лишь чувствует в душе что-то, что так мучительно стремится осуществиться — коль уже однажды пошло этим путем. Ужасно, что ушедшего не вернуть. Если бы она вернула его обратно, то прижала бы к себе так, что ничего, даже мысли, не поместилось бы между ними. И не было бы ни муки, ни боли. Она бы просто лишь существовала, и в этом было бы все.