Силья едва сдерживалась, чтобы не заплакать, прося Софию подменить ее этим вечером, ей, мол, непременно надо сходить в соседнюю деревню, у нее дело к портнихе и кое-что еще… София даже слишком поспешно согласилась: «Иди, иди, девчушечка, будь там хоть до завтра, уж я тут похлопочу, мне не привыкать, — иди себе…»
— Тогда я прямо сейчас и уйду, пока они не вернулись с пристани.
София смотрена на девушку все дольше, как на что-то хорошо знакомое, как на повторение чего-то из своей молодости. У нее пробудилось почти материнское чувство к этому беззащитному ребенку. Хотя она не думала плохо и о том, находившемся на причале, уезжавшем отсюда. Она не могла подумать, что этот молодой человек оставит столь красивую девушку на произвол судьбы — но если есть опасность, что так может случиться, то она, София, поговорила бы серьезно с Матти, профессором, уж он тогда наведет порядок. Хуже всего обстояло дело тут все-таки с Лаурой, хотя никаких отношений с молодым человеком у нее и не было, это теперь ясно.
Силья ушла. Провожающие, вернувшись, сперва удивились, потом им вроде бы стало неловко. Старого Матти-профессора никто не мог обмануть в подобных вещах. Что-то пробурчав, он напустил на себя усталый вид, как бы предупреждая, чтобы не вздумали ему ничего объяснять, поскольку не им просвещать его, как он обычно говорил. Он поднялся наверх, в ритме его шагов слышалась просьба не беспокоить. Вскоре он с портфелем и рыболовными снастями шагал к озеру. Это был его обычный маршрут, когда дома случалось что-то, что ему не нравилось. И он оставался на озере несколько часов, а вернувшись, столько же проводил у себя наверху, занимаясь исследованиями, пока не наступал черед сауны и затем ночного покоя.
Что же до Лауры, то с ней Софии предоставлялось право действовать по собственному усмотрению. Барышня Лаура дала понять старой родственнице, что хочет избежать разговора о настроении какой то служанки и не желает слышать никаких намеков, кто да как танцевал с Сильей минувшей ночью. Барышня казалась довольной собой, и на лице ее было то несколько отсутствующее выражение, которое может означать что угодно. Словно бы у нее насчет всего были свои планы и словно бы все пошло именно так, как она планировала. Предложение Софии насчет ужина она приняла, но с какими-то незначительными замечаниями — чтобы не думали, будто и ее мысли в расстройстве из-за всего случившегося.
Был августовский совершеннейший летний день, но самой кульминации его никто, пожалуй, на вилле Рантоо сегодня не заметил.
Все же нашлась одна из жительниц Рантоо, увидевшая этот дивный день от его кульминационной точки до вечернего зарева, ибо он был единственным ее товарищем с того момента, как она сошла со знакомых тропинок лета. Силья бесцельно брела по солнечной жаре, стремясь лишь куда-нибудь повыше, откуда бы поверхность озера была видна как можно дальше. Позади знакомых построек на краю деревни высилась гора, где землю покрывала низкая пожелтевшая трава, в которой там и сям тянулись протоптанные скотиной тропинки. Вполне можно было и сойти с тропинки, земля была голой и ровной, и дышалось здесь, в этом воздухе легко. Оттуда-то она и увидела, как пароход взял курс на юг, а господа Рантоо возвращаются, проводив гостя; знакомый красный зонтик барышни Лауры алел, словно сорванный ею у дороги огромный цветок, которым она покачивала. Она шла немного впереди других… А там, на озере, судно все удалялось, как обычно каждый день в этот час, но сегодня казалось странно-торжественным — будто на сей раз на палубе были не те же простые, покуривавшие трубки мужики и парни-плотогоны. Силья оторвала взгляд от судна, огляделась, прислушиваясь, вокруг, словно готовясь к чему-то, и опустилась на краю поляны на траву, легла на спину, откинув голову назад, так что солнце светило ей в лицо.
Окружающий покой словно хлынул в ее сознание. Здесь, высоко, среди искривленного кустарника, не было ни одного существа, на котором вот так обратившийся в бегство человек мог бы остановить внимание. Ни одного гнезда не было среди веток или в пожелтевшей траве, ни одна пичуга не прилетела и не возопила человеку о своей беде, ни на одном стебле не было цветка, чтобы привлечь голубую бабочку. Были одни лишь листья ольхи, темные сверху, сероватые снизу и не знающие своего предназначения. Этим ольхам никогда не удавалось расцвести, едва они достигали высоты человеческого роста, их сразу же обламывали на подстилку скоту или для заполнения навозных ям. Эти ольшаники не цвели никогда, они лишь давали новые побеги от корней, новые ростки.
Где-то на этой горе паслись и коровы, и телята, и, может быть, даже несколько овец. Но сейчас не звякал ни один колокольчик. На западном склоне было несколько источников, там росли гибкие березы, там ольшанику удавалось, собрав все силы, пойти в ствол, и в кроне его весной висели сережки частичками старинного золотого ожерелья. Над ними тогда вилась пыльца, а зимой чернели продолговатые шишечки из-под семян… Там-то теперь и лежали коровы, наевшись сочной травы и напившись вкусной воды из родников, лежали, спали и накопляли в вымени душистое молоко, которое будут пить детишки в избах и пахтать бабы — в тех жилищах, где нашедшие друг друга крепкие пары человеческие живут и плодятся.
Солнце светило в лицо той одиноко лежавшей молодой женщины так горячо, что она, задремав, повернулась наконец на бок, но тут же почувствовала холодную дрожь и инстинктивно попыталась как бы обнять кого-то. Она обхватила сама себя и сжимала все сильнее, тело ее вытянулось, даже изогнулось назад, она громко застонала… Ведь вскоре наступит вечер куда же ей идти и с кем? Она уже не может быть одна — после той ночи. Куда, куда же ей идти?.. Она никого не знает, да если и знала бы многих, она ведь ни с кем не смогла бы пойти — туда… Ни с кем другим, кроме того, который уехал.
Любой, кто шел бы этой коровьей тропкой и увидел ее там, испугался бы. Но по-прежнему не шел никто — даже корова или овца. Женщина боролась и боролась с собой, пока в конце концов не разразилась неудержимым плачем, который длился лишь миг. Затем плач стих. День уже заметно склонялся к вечеру, девушка приподнялась, опираясь на локоть, и на лице ее — в поблескивании румяных щек и расширенных темных зрачках — появилось опять покойное, отчасти экзальтированное выражение. Все прошло, и она чувствовала, что начался новый период жизни. Теперь нужно лишь разумно скрывать новое свое состояние, чтобы оно не рассыпалось от чужих прикосновений.
И все сохранилось, нынешний вечер угрожал стать гораздо более головокружительным, чем был вчерашний. Когда она наконец поднялась на ноги и пошла — в ту сторону, куда опускалось и солнце, — она чувствовала сильный озноб и головокружение. Она обошла гору и вышла на западный склон, где били источники. Она нагнулась и, зачерпывая горстью, стала пить холодную, как железо, воду, которая приятно освежала ее пересохший рот, но при этом вызывала еще более сильную дрожь от озноба. Теперь она чувствовала, что ей надо скорее в постель. Что ж теперь с нею будет? Вернуться в Рантоо? Нет, ни при каких условиях! Уж лучше улечься у корней того дерева… Но усиливающееся мучительное состояние вынуждало ее все же брести дальше, пока она не увидела внизу крыши Кулмалы, впервые — с этой стороны. Там по крайней мере должна быть дома Лайни.
Силья спустилась к воротам, где скотина Кулмалы уже дожидалась вечера. Оказавшаяся во дворе Лайни видела удивительное появление Сильи и смотрела во все глаза, как она без обычного разговора, затеваемого по приходе, устремилась мимо нее в дом. И Лайни не придумала ничего лучше, только задавала вопросы: «Как это ты пришла с той стороны? — Где ты была? — Разве ты не из дома? — Разве ты не видела матери?» — «Видела я ее, видела, и там была я, но теперь дай мне чего-нибудь — есть у тебя молоко? — подогрей его — я плохо себя чувствую».
Девчонка все же никак не могла приняться за дело — это же ужасно странно, что Силья вот так пришла оттуда, с горы. Девчонка все продолжала расспрашивать и допытываться, Силья сказала устало: «Перестань», — и бессильно вытянулась на той кровати, на краю которой сидела вчера в перерывах между танцами. Теперь ее била сильная дрожь, и она пыталась натянуть на себя постельное покрывало. Глаза ее были закрыты, изо рта, прикрытого рукой и покрывалом, вырывался иногда громкий стон. Теперь и Лайни уразумела, что ей больше ни о чем не стоит расспрашивать Силью. Оставив ее, она подалась в Рантоо за матерью. Однако же, идя через двор Камраати, девчонка успела поведать о странном происшествии тамошней хозяйке; когда София спешно вернулась из Рантоо домой, хозяйка Камраати была уже в Кулмале, в избе и торопливым шепотом принялась объяснять, что успела заметить за это время у Сильи. «По-моему, у нее с головой не в порядке, ничего не понятно, что она хочет сказать; что-то про жатву и снопы, что, мол, конец надо сунуть под перевязку и нельзя оставлять торчать». — «Нет, оставьте все-таки просто так, дайте я сохраню это, — сказала тут Силья и, открыв глаза, посмотрела на Софию, хозяйку Камраати и Лайни. — Нет, с головой у меня в порядке, но у меня ужасный жар — и мне холодно», — добавила она.