class="p1">– Нет проблем. Сколько заплатишь?
– Поехали, договоримся, – Шестопалов сел рядом с водителем, положил на колени сумку и захлопнул дверцу. Ничего больше его с этим городом не связывало. Да, кроме дорожной сумки, которая осталась у хозяйки. – Сумку захватить надо, – сказал Шестопалов. – Здесь недалеко. Заскочим?
– Нет проблем.
– Прекрасная погода, не правда ли? – произнес Шестопалов, когда уже выехали за город и Новороссийск превратился в россыпь огней, дугой охватывающих бухту. В море мерцали корабли, по небу шастали прожектора, но не в поисках бомбардировщиков, они просто метались по небу от хорошего настроения, прекрасного самочувствия и оттого, что праздник жизни продолжается. И весело смеялись хмельные женщины, готовые на время забыть о строгих правилах, жестких нормах, суровых нравственных обязательствах перед далекими кормильцами своими, – ради поильцев, оказавшихся рядом в этот южный вечер.
– Триста рублей годится? – спросил водитель вместо ответа.
– Вполне.
– Куда едем?
– На автостанцию.
– Нет проблем.
На автостанции в Геленджике Шестопалов дождался, пока водитель отъедет, без особого труда нашел бабулю, которая согласилась сдать ему жилье, и, войдя в комнату, с порога бросил под кровать сумку, запустил в кресло кепку с длинным жестким козырьком, сковырнул с ног плетеные туфли, оглянулся на бабулю.
– Коньяк есть?
– Найдется.
– Нужен хороший коньяк, настоящий.
– Пятьсот рублей.
– Неси!
– Из закуски только дыня, – опасливо предупредила бабуля.
– Неси! – сказал Шестопалов еще веселее и напористее. – Нет ничего в мире лучше хорошего коньяка с хорошей дыней в хорошей компании. А?
– Я для компании не больно хороша, – сказала бабуля вкрадчиво. – Но могу подсуетиться.
– Подсуетись! – решился Шестопалов. – Пропадать – так с музыкой, верно говорю?
– Тысяча рублей, – негромко сказала бабуля.
– А! Где наша не пропадала!
Нарушил все–таки Шестопалов слово, данное Усошину, нарушил. Не смог он уехать с Черного моря через две недели. Геленджик оказался городком небольшим, но чрезвычайно привлекательным, с обилием громадных сосен, от которых шел совершенно непереносимый запах хвои, вызывающий в душе сладостный стон, с обилием красивых девушек, пляжей и маленьких ресторанчиков. Все это надо было осмотреть, попробовать, испытать. И Шестопалов окунулся в эту жизнь безоглядно и безответственно. Но через три недели позвонил, позвонил все–таки Усошину.
– Прекрасная погода, не правда ли? – спросил тот хмуро.
– Николай Иванович! Вы просто не представляете!
– Очень хорошо даже представляю.
– О деле говорить?
– Не надо. Все знаю.
– Встречайте, Николай Иванович.
– Когда?
– Сегодня семнадцатое… Вот двадцатого и встречайте. Московский поезд.
– К нам другие не приходят. Какой вагон?
– Не знаю. Встретимся у десятого.
– Проблемы были?
– Нет.
– Чистым возвращаешься?
– Вроде.
– Жду с нетерпением. – И Усошин положил трубку.
Двадцатого августа Шестопалов, как и обещал, прибыл московским поездом на далекую северную станцию. Спрыгнув со ступеньки вагона, загорелый, с широкой улыбкой и свободной походкой, он издали увидел Усошина, помахал рукой. Легко, радостно, по–южному. А еще через час вошел в свой барак. Вошел ссутулившись, заворачивая носки ботинок внутрь, на губах его блуждала неопределенная улыбка – не то вспоминал давнее, не то надеялся на что–то в будущем.
Такое бывает – ты еще не проснулся, еще бродишь по жутковатым тропинкам собственного сна, пьешь водку с людьми, давно умершими, жмешь руки покойникам, целуешься с женщиной, от которой не осталось ничего, кроме смутных, придуманных воспоминаний, и понимаешь, понимаешь, что заканчивается какой–то важный отрезок твоей жизни.
Открыв глаза, я долго смотрел в окно. По стеклам стекали медленные капли дождя вперемешку со снегом, с берега доносился грохот волн, перемалывающих мусор прошедшего сезона, чтобы к весне морю опять предстать чистым и ласковым.
Я достаточно побыл в Коктебеле, пора было подумать об отъезде. Стерлись во времени мои криминальные следы, и вряд ли кто еще хотел свести со мной счеты. Жизнь, как громадная грохочущая бочка, катилась куда–то вниз, подпрыгивая на ухабах, на камнях и выбоинах, и теперь уже другие люди перемалывались в ее железном нутре, другие кипели страсти, сгорали другие деньги.
Нас было много на челне…
Иные парус напрягали, иные тихо умирали.
Лишь я заброшенный пловец…
Лишь я загадочный певец…
Лишь я законченный подлец…
Откуда–то снаружи раздался свист. Я подошел к окну, отодвинул штору.
Внизу, совершенно мокрый, настолько мокрый, что даже не прятался от потоков дождя, стоял Жора. Увидев зыбкое мое изображение сквозь стену дождя, он махнул рукой. Я спустился вниз, открыл дверь.
Он прошел по номеру, оставляя за собой мокрые туфли, плащ, какую–то бесформенную кепку.
– Прекрасная погода, не правда ли? – спросил я.
– Нормальная, – кивнул Жора. —
Запретите мне пить – своей силой воловьей,
Все запреты нарушив, я достану питья.
Запретите любить – и наполнит любовью
Мою тихую душу парадокс бытия.
– Наливай, – сказал я.
В шутку сказал, чтобы не молчать, чтобы показать, что и я жив, что и во мне еще теплится огонек. Но Жора все понял правильно – порывшись в мокрой своей одежонке, он вынул бутылку мадеры. Видимо, она долго мокла под дождем, поскольку этикетка сползла и теперь косо торчала, прилипнув к донышку бутылки.
Мы молча чокнулись гранеными стаканами.
– Жанну видел, – сказал он.
– Живая?
– Не понравилась она мне на этот раз.
– Сошел загар?
– Загар держится, хотя и потускнел… Меня не узнала.
– Может, не увидела?
– Увидела.
– В таком виде и я бы не узнал.
– Я был гораздо суше.
– Где?
– В Феодосии. Недалеко от галереи Айвазовского. Там рядом почта и переговорный пункт. С кем–то общалась.
– По телефону?
– Да, – Жора опять разлил по стаканам вино. – По междугороднему. Там в окошке работает знакомая женщина… Она хорошо ко мне относится. Откровенно говоря, она всегда ко мне относилась… с пониманием. Я спросил у нее – куда звонила эта юная красавица… И женщина мне сказала… Не лукавя, не таясь. Она всегда со мной вела… И на этот раз тоже.
– Ну? – не выдержал я.
– Ганновер. Север Германии.
– Слышал, – сказал я.
Я мог бы еще много чего сказать, поскольку мне много чего открылось, едва я услышал это короткое слово «Ганновер». Но Жоре мои соображения были совершенно ни к чему. Мне вдруг стало неоспоримо ясно – пора сматываться.
И лучше сегодня, нежели завтра.
И лучше до обеда, чем после.
– Кстати, не дозвонилась. В Ганновере к телефону никто не подошел. Тебе все это ни о чем не говорит?
– Говорит.
– Значит, я не зря приволокся в такую рань?
– Не зря.
Когда звучит призыв «Налей!»,
То, утверждать я не устану,
Мне блеск граненого стакана
Милей всех кубков королей!
Сольемся, друг, ведь мы с тобой,
Пожалуй, братья – два сосуда!
И радостно живем, покуда
Полно в нас жидкости хмельной!
– Жора… Ты слышал когда–нибудь имя великого поэта древности