отсюда. Молча покажешь и молча выйдешь.
– Это правильно. Слова мешают человеческому общению.
– У тебя как с памятью?
– Не жалуюсь.
– Тогда слушай…
И Усошин подробно рассказал все, что ему было известно о Курьянове Анатолии Анатольевиче, о его исполнительном помощнике. Рассказал, где служит Курьянов, какой пост занимает, как можно найти исполнительного Ваню. Время от времени он снова и снова повторял фамилию Курьянова, его имя, отчество, улицу, на которой живет Ваня, его отличительные признаки.
Наконец Шестопалов его прервал:
– Хватит, Николай Иванович. Не перепутаю. Возвращение?
– Позвонишь – я встречу поезд.
– И отвезете меня на нары?
– Есть возражения?
– Никаких. Вопрос можно?
– Давай.
– Зачем вы это делаете?
– Иначе он доберется до меня.
– Здесь?! – Шестопалов откинулся на спинку стула.
– Я ведь не только здесь бываю, – усмехнулся Усошин. – Иногда и на волю выхожу.
– Как и все мы, – обронил Шестопалов с неожиданной печалью. – Как и все мы.
– Все хорошо, – с некоторой снисходительностью произнес Усошин. – Все хорошо. Профессию не потеряешь.
– Потеряю, – Шестопалов взглянул на Усошина твердо и даже осуждающе. – Я ведь механик, Николай Иванович. И неплохой механик. Во всяком случае, все установки зэковской кухни благодаря мне работают без простоев.
– А я в школе картины писал, – сказал Усошин тоже твердо. – Маслом. На выставках премии получал, грамоты… Пейзажи, портреты, даже сказочные сюжеты умудрялся изображать. Царевна в заточении, храбрый воин в схватке с чудищем трехголовым… А сейчас передо мной тысячеголовое чудище.
– Вы имеете в виду наш любимый лагерь? – усмехнулся Шестопалов, показав зубы темные, редковатые, но крепкие.
– Да.
– А что… Похоже. И каждая голова не только укусить может, но и послать подальше.
– Стерплю. Пока я тебя посылаю. И достаточно далеко. Вернешься?
– Знаешь, Николай Иванович, что я тебе скажу, – Шестопалов первый раз назвал Усошина на «ты». – Может быть, ты не поверишь, я ведь не очень здесь тоскую, не очень на волю стремлюсь. О свободе я мечтал первые три года. Потом отпустило. Я принял эту жизнь. Ты ведь тоже за колючей проволокой жизнь коротаешь. И ничего, живешь. Можешь даже щупальца свои смертоносные протянуть за тысячи километров, а?
– Вернешься? – спросил Усошин.
– Я не подведу, Николай Иванович. Жив останусь – приеду.
– Буду ждать, – Усошин протянул руку.
– Надо же, – со смущением пробормотал польщенный Шестопалов, но руку пожал крепко, даже встряхнул, успокаивающе похлопав левой рукой по плечу Усошина.
Когда зэк вышел, Усошин подошел к окну и долго смотрел, как тот удаляется от здания по узкой тропинке, протоптанной к его конторе. Шестопалов шел, опустив одно плечо, ссутулившись, и шаги у него были какие–то разные – то большой, то два коротких, то чуть ли не прыжок. Усошин знал – это притворство, может быть, даже неосознанное притворство. Годы заключения меняют человека в совершенно неожиданную сторону. То вдруг гордыня охватывает его непомерная, то обидчивость настолько истончает душу, что, выйдя на волю, он готов бросаться на каждого, кто не так посмотрит на него, не так улыбнется. Шестопалова повело в странные физические отклонения, он подчеркивал свою незначительность, а то и попросту убогость, беспомощность, находя в этом какое–то утешение, может быть, даже оправдание. Но это происходило здесь, за колючей проволокой. Усошин знал, что, если ему придется встречать Шестопалова с поезда через две недели, со ступенек вагона спрыгнет молодой, с уверенной, раскованной улыбкой стройный красавец, загорелый и гладко выбритый, в белоснежной рубашке и отлично сшитом костюме.
Это уже бывало, бывало.
А здесь своей сутулостью, даже пришибленностью он не только маскировался, не только, – таким ему здесь было легче. В этом таилась разгадка шестопаловских превращений – таким ему легче было жить в заключении. Такого себя ему не было жалко.
На вокзале в Новороссийске с поезда действительно сошел совершенно другой человек, нежели тот, которого видел Усошин из окна своего кабинета. Светлый костюм, спортивная сумка на широком кожаном ремне, тоже светлая, с множеством карманов, «молний» и отделений, короткая стрижка, выдающая человека спортивного склада, делали Шестопалова неузнаваемым. Пожалуй, никто из тех, с кем он коротал годы за колючей проволокой, не узнал бы в нем сокамерника.
Жилье Шестопалову предложила бабуля тут же, прямо на перроне. Он выдвинул единственное условие – близость моря. Да, и отдельный вход. Все это было обещано, и они, не задерживаясь, отправились к остановке такси.
– Может, на автобусе? – несмело предложила бабуля.
– Только такси! – решительно заявил Шестопалов. Впрочем, какой Шестопалов – конечно, у него в кармане лежали документы на имя совсем другого человека, с другим именем и годом рождения, с другим местом рождения. Правда, национальность осталась прежней да фотка в паспорте была вклеена его собственная, шестопаловская.
Весь оставшийся день он провел на море, плескаясь, весело смеясь, приставая к девушкам и попивая золотистое пиво под большим красным зонтом, который делал всех какими–то розово–счастливыми.
Шестопалов следовал давней своей привычке – необходимо вымыть из себя, из всех своих пор зэковскую пыль, зэковский пот, зэковскую вонь, все, что хотя бы отдаленно могло напоминать ему о местах, покинутых двое суток назад. Он купил дорогую зубную пасту, хороший лосьон, бритвенные принадлежности, помазок, даже помазок облюбовал непростой – с большой янтарной ручкой. И наслаждался всеми этими мелочами искренне и безоглядно, как ребенок, истосковавшийся по долгожданным игрушкам.
И второй день провел на море. Лицо его порозовело, исчезла сероватость, затравленность и какая–то тяжкая угнетенность. Он легко вступал во все разговоры, которые только подворачивались – с продавцами пива и мороженого, с девушкой в троллейбусе, с мужиками в пивной, с жирноватыми тетеньками на пляже. Со всеми ему было интересно, со всеми разговаривал искренне и увлеченно. И понимал, четким своим, настороженным зэковским умом понимал, что поступает правильно, что так и нужно, что не должен он вызвать малейшего подозрения случайным словом, неуместным смехом, странным вопросом или диковатым замечанием.
Шестопалов проникался жизнью вольной, бестолковой и расслабленной.
А вечерами бродил по городу, присаживался к столикам, выпивал кружку пива и шел дальше. Но все–таки не мог, не мог избавиться от въевшейся под кожу опасливости при виде милиционеров, которые не обращали на него никакого внимания. Светлые полотняные штаны, кожаные плетеные туфли, белая майка с легкомысленными словами на непонятном языке делали Шестопалова совершенно неотличимым в праздничной, хмельной, беззаботной толпе южного города. Он прогуливался, улыбался, садился в троллейбус и выходил из троллейбуса и нашел, нашел, наконец, улицу не то Матроса Кошки, не то Матроса Железняка. И частный домик, из окон которого было видно море, тоже нашел. На четвертый день увидел невысокого, щупловатого парнишку в старательно наглаженных брючках. Пожалел его нескладную судьбу,