Викентьевна озабоченно сказала, что ему надо бы полежать, сделать электрокардиограмму, показаться хорошему терапевту. Завтра же она... Хотя, как назло, завтра у нее сумасшедший день, три совещания подряд. Может, ты, Андрюша, покажешь папу у себя в институте?
Андрей Михайлович стал прикидывать свои дела на завтра, ему предстоял тоже нелегкий день — с самого утра тяжелая операция часов на пять, затем ученый совет, — и Михаилу Антоновичу даже совестно сделалось, как он невольно осложнил жизнь своих близких какими-то личными пустяками.
Чтоб положить конец этим разговорам, Михаил Антонович решительно заявил, что ни завтра, ни в течение ближайших двух недель, пока идут в школе экзамены, ни о каких обследованиях не может быть и речи. Но ты хоть не трать себя так, сказала Надежда Викентьевна. Тебе же совершенно нельзя сейчас нервничать при твоем самочувствии, и вообще, нервные клетки, как известно, не восстанавливаются... А капля никотина убивает лошадь, заметила внучка, раздражаясь на изречение бабушки и на то, что все эти разговоры мешают смотреть телевизор, но Надежда Викентьевна, достойно промолчав — она всегда умела сдерживать себя и гордилась этим, — сказала мужу, что ему необходимо побольше гулять на свежем воздухе, не есть ничего на ночь, она вот уже давно не ест после семи вечера, и побольше надо молочного — верно, Андрюша, я говорю? — кефир, только кефир перед сном. А утром — физзарядка, вот как она столько лет делает. Она прямо оживает, и никаких поэтому отложений солей. Ведь вполне возможно, что у него именно остеохондроз — отсюда, скорее всего, и эта одышка бывает. Она бы без зарядки просто погибла, наверно. Просто погибла. И обязательно потом чуть прохладный душ. Это же не только для бодрости, но и общий обмен улучшается. И кстати, для закаливания. Если бы Женя и Витенька слушались ее, им это тоже совсем не лишнее. Вы слышите, дети?
Но дети слушали совсем другое — то, что по телевизору показывали, — что же касается Михаила Антоновича, то так как советов было слишком много и были они неисполнимы либо по причине тех же школьных экзаменов, либо из-за характера Михаила Антоновича, да и Надежда Викентьевна после этого разговора, занятая текущими делами и оформлением пенсии, почти не напоминала ему о врачах, а он чувствовал себя временами и получше — как бы там ни было, Михаил Антонович, смутившись, что уже однажды зря только обеспокоил всех, перестал вообще говорить о своем самочувствии. В самом деле: не обследуется, не идет к врачу — к чему же тогда и жаловаться?!
В течение двух следующих экзаменационных недель, возвращаясь из школы, он говорил лишь, что пойдет полежать немного.
— Ты плохо себя чувствуешь? — спрашивала Надежда Викентьевна, озабоченно отыскивая куда-то запропастившуюся книжку с телефонами. — Ты не видел случайно, где наша телефонная книжка?
Нет, он ничего себя чувствует, просто устал немного, а книжка — вот же она, где всегда, на столике у телефона.
Он лежал в дальней комнате на диване, удобный такой, несерьезный и нетребовательный больной, как бы даже и не больной, а лишь притомившийся из-за жары и экзаменов, несколько уставший человек, дремал себе, никого не беспокоя, и все в душе были ему благодарны за это.
Из разговоров да и по собственному своему представлению Надежда Викентьевна знала, как нелегко ей будет, особенно на первых порах, пока она не привыкнет к новому для нее качеству, но то, что она почувствовала, уйдя на пенсию, переносить оказалось много труднее.
Она все никак не могла привыкнуть, что те десятки, сотни людей, которые еще недавно так зависели от нее, нуждались в ее разрешениях, утверждениях и без ее советов не могли и шагу ступить, — эти же люди, отнюдь не став умнее или опытнее в столь короткое время, теперь сами, без нее, что-то разрешают, утверждают, а за советом обращаются к ней все реже и реже.
Тем обстоятельнее и охотнее Надежда Викентьевна давала советы. Каждый ее телефонный разговор по делу приобретал для нее огромную значимость, и она обижалась, когда кто-нибудь из домашних торопил ее, чтобы самому куда-то срочно звонить, — раньше они себе этого не позволяли. Особенно донимала Надежду Викентьевну ее внучка, которая с бестактностью молодости — ей было девятнадцать лет — давала понять своей бабушке, что только у нее, у Жени, могут быть неотложные дела, ну, еще и у родителей в какой-то мере, особенно у отца, а она, Надежда Викентьевна, у которой теперь сколько угодно свободного времени, может звонить, когда их никого дома нет. Андрей Михайлович и Елена Васильевна довольно строго выговаривали ей за это, но Женя все же улавливала в их тоне некоторую формальность: сами-то они наверняка разделяли ее мнение, а если иногда и одергивали ее, то скорее не по существу, а по каким-то, как им, очевидно, представлялось, воспитательным соображениям. Достаточно, мол, чтобы она проявила побольше мягкости к бабушке, не была хотя бы так груба с ней — и тогда, пожалуйста, поступай как поступала. Но если все именно так было, то зачем же делать вид, притворяться, что все не так? И Женя чувствовала абсолютную свою правоту, а в чем-то и такого рода честность, которая превышает родительскую, раз они все-таки притворяются, а она — нет.
Надежда Викентьевна гордилась, что ей всегда хватает терпения и выдержки, чтобы, и незаслуженно обиженной, не терять достоинства, а сын и невестка, хотя и внушали своей дочери, что она не права, в душе с ней были согласны, понимая, что за всеми телефонными разговорами Надежды Викентьевны «по делу» — дела-то как раз уже не было, но, в отличие от Жени, даже между собой никогда вслух этого не произносили — Андрей Михайлович из-за вполне понятных сыновних чувств, а Елена Васильевна — из деликатности и еще потому, что, вопреки расхожим представлениям об извечной непримиримой вражде, жили они, свекровь и невестка, довольно дружно. Если же иногда их отношения и становились чуть натянутыми, то это случалось лишь когда кому-то из них начинало казаться, что другая присваивает себе Андрея Михайловича в большей степени, чем каждой из них положено.
Уже два десятка лет, с тех пор как Елена Васильевна вошла в их дом, заботы о продуктах, об обеде на всю семью, а тем более заботы об удобствах Андрея Михайловича, о его рубашках, белье, носках, об импортных лезвиях, которыми он предпочитал