Анатолий КОСТИШИН
Зона вечной мерзлоты
ЧАСТЬ I. ТРУДНЫЙ ВОЗРАСТ
Мое погоняло Сильвер. Мне его намертво прикрепили на Клюшке. Я быстро привык к новой кличке, как к родному имени, свое настоящее давно вычеркнул из памяти. В нем не было ни романтики, ни приключений, и еще оно было какое-то не живое, как шрам после перенесенного аппендицита. Сильвер – звучало красиво, колоритно, грозно, Комару нравилось.
Сейчас я обитаю в Бастилии. Первое время было тяжело морально, но это скорее от непривычки, к тому же я всегда помнил золотые слова Железной Марго: «Если тебе плохо, помни, могло быть и хуже». Мне в этом злачном месте осталось пробыть ровно год. Благодаря адвокату, которого нанял Большой Лелик, мою уголовную статью переквалифицировали с «убийства» на «убийство, совершенное в состоянии аффекта», плюс он нашел еще кучу смягчающих обстоятельств. Мужик-судья прописал мне два года санаторной профилактики в колонии общего режима для несовершеннолетних. На приговор мне было начихать с высокой колокольни, но, с другой стороны, лучше два года в Бастилии, чем восемь где-нибудь в Сыктывкаре, чего безуспешно добивалась стервозного и неудовлетворенного вида прокурорша, нервическая такая тетка, чем-то определенно смахивающая на нашу Пенелопу из Клюшки.
Я бы всей этой галиматьи не писал, я вообще не любитель писать на публику. Письма и те я пишу только Айседоре, Железной Марго и Большому Лелику. Они наперегонки шлют мне посылки, чтобы я не забыл, что свобода все-таки существует и, что самое поразительное, – меня там ждут.
Так вот, жил я себе спокойно в Бастилии, воздух, как все остальные коптил, и тут ко мне пристала наша училка по литературе Матильда со своим сочинением на душераздирающую тему: «День, изменивший мою жизнь (из опыта пережитого)». Ну, как вам темочка?! И я о том же. Я давно заметил: литераторш хлебом не корми, дай загрузить нас подобными «шедеврами». И всем им нужна предельная наша искренность, правдивость. Как любила наставлять нас на Клюшке Пенелопа перед написанием сочинительного опуса: «Главное, чтобы душа писала». Размечталась, мне только не хватало, чтобы в моей душе ковырялась шизанутая Пенелопа или прибабахнутая Матильдушка. Я не подопытный кролик, которого должен слопать удав. Мне ставили «два», громко отчитывали перед классом, что я тормоз учебного процесса, после чего с чувством исполненного долга оставляли в покое. Про Катерину, что она «луч света в темном царстве», я написал с удовольствием и много, про Печорина, что он «лишний человек», душевно и правильно настрочил страниц на семь или восемь, не помню. Я даже умудрился о маразматике Рахметове, который увлекался мазохизмом, спал на гвоздях (чудик!), что-то накарябать, не говоря уж о «Войне и мире» – «дубинке народной войны», которая только и делала, что всех «гвоздила» – но только не о личном. Это табу, посторонним вход воспрещен – убьет. Если бы можно, я бы на своей душе повесил щит с черепом и красной молнией, как на электрических столбах.
Я собрался, как обычно, объявить предложенной душещипательной теме сочинения очередной бойкот, но вместо этого (какая бляха меня укусила, до сих пор не понимаю), принес Матильдушке часть своих мемуаров. Имею такую паршивую привычку, от которой никак не могу избавиться – веду втихаря дневничок. Я Комару как-то дал почитать свой душевный стриптиз, он два дня умирал от геморроидальных колик. Я еще не такие знаю слова. В той, прошлой жизни я был прилежным, тихим пай-мальчиком, тянущийся своими дистрофическими ручонками к свету знаний. И на Клюшке я не особо расслаблялся, даже областную олимпиаду по истории выиграл. Меня после этого сильно заценил Большой Лелик: мол, Клюшка утерла нос всем городским. Я, помню, тогда сильно возгордился собой, еще бы! У кого угодно от такой победы крышу снесло бы. Не буду описывать, что было потом, потому что это не главное в моем повествовании.
На следующий день Матильдушка после уроков оставила меня в классе. В колонии имелась средняя школа, в которой преподавал поголовный старушатник, покрытый молью. Матильда была Акеллой этого зарешеченного педагогического заповедника, и пацаны в Бастилии именно ее больше всего побаивались. У меня Матильда ассоциировалась с предпоследним дыханием батарейки старости, ей уже было глубоко за шестьдесят.
– Недурственно, очень даже недурственно, – произнесла она, пронзительно изучая меня через свои четыре глаза, как неведомую зверушку, то бишь Чебурашку. – Чувствуется, тебе пришлось несладко, – многозначительно заключила она.
Я молчал, как партизан на допросе в гестапо: мол, умру за Родину-мать, но военной тайны не выдам – такой вот гибрид Мальчиша-Кибальчиша.
Неожиданно Матильдушка взяла меня за плечи и повернула к себе, сверля мое остроскулое изможденное лицо своими серыми глазами.
– Божья искра, Сафронов, в тебе определенно есть, – продолжала она уже наставительно. – Ее только надо хорошо раздуть. Все зависит только от тебя, – Матильдушка оседлала свой любимый конек – нравоучение. – Напиши правдивую книгу о себе, у тебя получится, – заверила она уверенно. – Ты ее сможешь написать, – закончила Матильда.
– Вы так думаете? – безучастно произнес я.
В присутствии Матильды невозможно было говорить без дураков. Она минуты полторы сверлила меня своими черепашьими очками и, наконец, выдавила из себя:
– Ты прошел через такое… – начала она.
– Ну да, – криво ухмыльнулся я. – Осмелился жить без родительского надсмотра, и меня за это жизнь – хрясь и по башке, – бесстыдно иронизировал я.
Учительница сама того, не желая, наступила на больную мозоль.
– За свободу, молодой человек, платят самую высокую цену, – с горячностью воскликнула Матильда и ее бледные щеки стали румянится. – Юноша, – назидательно произнесла Матильда, – ты сам выбрал себе такую дорогу и не гневи судьбу, скажи ей спасибо, что живой. Обязательно напиши книгу и не тяни со временем.
Я обеспокоено взглянул на Матильду. Может, у нее температура поднялась или давление прыгнуло. Нет, вроде бы все нормально. Она продолжала давить на мозги, доказывая, как моя книга могла быть полезна обществу. Господи, какая книга?! Сами посудите, мне семнадцать лет, мне еще год париться в Бастилии, а тут Матильда, которую я, как ни странно, уважаю и чту, говорит мне, пацану, напиши книгу о себе хорошем. Нет, это явно у нее крышу сорвало, или галюники пошли от перепроверки наших чудненьких тетрадей.
– Главное, будь с собой искренним, и у тебя все получится, – продолжала назойливо капать на мозги Матильда.
Святая наивность, как будто она не понимает, что легче всего быть искренним с посторонним, чужим, а вот самим с собой – это проблема, потому что ты должен себя обнажить, оголить, как нерв, а это неприятная, поверьте мне, процедура. Быть искренним с собой – это ни капли не приврать, не присочинить, не приукрасить.
Я Матильде откровенно сказал, что из меня писатель, как из нее Майя Плисецкая, потому что Матильда хромая на одну ногу, как и я, отсюда и мое погоняло – Сильвер. Хромота нас с Матильдой невидимо роднила.
– Моя жизнь – не книга, которую всем надо знать и читать, – доказывал я учительнице.
Матильда смерила меня долгим пронзительным взглядом, я заставил себя выдержать его.
– Жизнь – это тоже история, – твердо с убеждением сказала она. – Напиши ее хотя бы ради своего друга.
Это был запрещенный удар, ниже пояса. Все что касается Комара и меня – это только наше, ни с кем делиться пережитым я не собирался. Его жизнь во многом так и осталась для меня загадкой, да и для чего мне было ее разгадывать. Странно, порой кажется, что самое страшное уже позади, и вдруг прошлое возникает, как огромная волна. Ты пытаешься убежать, но не можешь. Ты борешься, но твои крики никто не слышит, и происходит нечто странное – ты перестаешь бороться. Твои крики растворяются, и ты забываешь, что тонешь. Воспоминания прошлого терзали меня, накатывая и отступая, как зубная боль или ноющая рана.
Это была внезапная, безоглядная дружба, в которую кроме нас, никто не верил. В ней искали грязные подтексты, да и мы сами порой не верили, что между нами может разгореться то светлое чувство мальчишеской дружбы, согревшее наши замороженные сердца. Жизненные обстоятельства столкнули нас лбами, и высекли искру взаимопонимания, и мы потянулись друг к дружке, как слепые котята, понимая, что только вместе сможем противостоять тому большому миру, в котором вынуждены были жить. До Комара я думал, что можно прожить без дружбы, после него, я понял: дружба – это прекрасно, настолько прекрасно, что все остальное не имеет значение.
Матильда ждала моей реакции, в выражении ее глаз, в голосе была такая мягкость, что я не смог ответить ей резкостью. И я понял, что попытаюсь написать книгу. Ради Комара, пацанов из Клюшки, ради Кузи, Железной Марго, Большого Лелика, в конце концов, ради той же самой взбалмошенной Матильдушки. Она этого заслуживает уже за то, что всю жизнь проработала кучу лет в Бастилии простым учителем русского языка и литературы, и сумела пробиться в мою душу, хотя та и была закрыта для всех на амбарный замок, ключи от которого, как мне казалось, я специально выбросил на клюшкинскую помойку, чтобы никто не нашел. Матильда единственная сумела подобрать свой ключик.