то так громко об этом не говорят…
И тут в мертвой тишине зала раздались аплодисменты: стоя аплодировал В. В., как потом сказал, совершенно непроизвольно, не подумав о впечатлении, которое это может произвести. Зал поддержал его — как шквал прокатился по набитому людьми помещению. Судья нервно передернулась: «Делаю предупреждение, — сказала она. — Здесь вам не концерт». Но дело было сделано, и процесс покатился по совершенно иному руслу. Катц стал совсем другим, я не понял, как это произошло, но уже не прокурор вел процесс и нападал, он только защищался, и сколько бы адвоката ни прерывали, он неизменно поднимался снова, непременно договаривал все, что хотел, но главное, нападал. И напряженный зал увидел — совершенно четко и реально, что дело действительно сфабриковано, велось с поразительным нарушением элементарнейших правовых норм, что, оказывается, у советских людей существуют права, их нельзя ущемлять, что следователи милиции и прокуратуры могут вести себя преступно…
«Как так, — с удивлением прогудел кто-то в зале, — что ж он, нашим органам следствия не доверяет?..»
Катц не доверял. «Я настаиваю, — говорил он, — на немедленном вызове в судебное заседание оперуполномоченных Сорокина и Мартынова, их роль необходимо выяснить, ибо народный суд не может оставить без внимания такие методы ведения предварительного следствия. Вы только что слышали, что оперуполномоченный требовал от Чаброва (Толика) чистосердечного признания в том, что за рулем сидел не он. „Пусть ваш сын это скажет, и я его немедленно выпущу!“ Это говорит мать Чаброва, и у нас нет оснований ей не верить, тем более что следователь свое слово сдержал! (Вот почему Катц „не услышал“ слов матери Толика — чтоб она, испугавшись, от них тут же не отказалась!) Это потрясающий факт, из которого явствует, что Сорокин и есть создатель этого дела. Здесь его корни, которые необходимо обнажить… Да, наши органы дознания имеют своих агентов, но они не имеют права прибегать к сомнительным доказательствам, а в истории со свидетельницей Райбужас перед нами факт очевидного наседничества, фабрикации доказательств, и я требую выяснения того, как Мартынов узнал о разговоре трех женщин в камере, хотя дело давно уже было в прокуратуре. Факты вопиющие…»
Судья просит внести в протокол слова — «фабрикация доказательств», думая остановить Катца, но это уже невозможно.
«Да, подтверждаю, — продолжает он, — фабрикация доказательств. Мы должны охранять советское правосудие от таких методов, должны бороться с этим открыто и безоговорочно. Прокурор возражает против вызова оперуполномоченных в судебное заседание, а я настаиваю на этом во имя соблюдения советского правосудия и охраны наших законов…» и т. д. и т. д. И в перепалке с экспертом, что-то лепетавшим о том, как они ляпали свое заключение, и еще, и еще раз о необходимости вызова в суд оперуполномоченных Сорокина и Мартынова.
Судья объявляла перерыв каждые пятнадцать минут — они продолжались по часу и больше, я представлял, какие драматические телефонные разговоры велись ею из совещательной комнаты, потому что возвращалась она заряженная активностью, пыталась заставить Катца замолчать, но скоро опять сникала, понимая, что это ей не удается, а потом мне даже показалось, что она этого уже и не хочет.
«Вы слышали, что он говорит про наши органы? — шептали в зале. — Он требует, чтоб их судили, что ли?»
Это было прекрасно, тогда в зале суда за три дня мы прошли настоящую школу гражданственности. Высокий седой старик с благородным орлиным профилем и седой интеллигентской бородкой — один в проникнутом недоброжелательством и ненавистью зале, посреди заскорузлого в своем трусливом равнодушии городке — был вооружен знанием, мудростью и чувством справедливости.
Суд в очередной раз удалился на совещание, мы ждали больше двух часов, а потом услышали судебное определение: в связи с открывшимися новыми обстоятельствами признать необходимость допроса Сорокина, устранение противоречий в показаниях Чаброва, дело передать на доследование в областную прокуратуру. Меру пресечения в отношении Фридлянд оставить без изменений.
Последнее так поразило меня, было такой неожиданностью, что я не смог поздравить Катца, конечно же ждавшего поздравлений. «Как же так?» — спросил я, когда он подошел, пробившись сквозь сочувственно гудевшую толпу. «Что вы, Феликс Григорьевич, — сказал он, — это я должен огорчаться, они украли у меня мой приз — мою защитительную речь».
Этого я понять не смог. К дверям суда подогнали машину, Ида в сопровождении двух милиционеров полезла в нее, напряженно улыбаясь… «Теперь недолго!» — крикнул я ей. Конечно, она была бойцом, а факт несомненной моральной победы стал всем очевиден; едва ли до судебного заседания она могла рассчитывать на столь явно обнажившуюся несостоятельность многомесячного следствия и на то, что уши организованного беззакония прокуратура окажется не в состоянии спрятать.
Мы остались на день — Катц читал протокол, а я писал письма секретарю обкома партии: держа за руку следователей и прокуратуру, повторял все сказанное на суде о фабрикации дела, подчеркивал факт ареста растлителя Сорокина, историю с фотовитриной, экспертизой, наседничеством в тюрьме и тем не менее продолжающимся беззаконием — сестра продолжала сидеть в тюрьме.
Потом мы улетели, прошло еще два с половиной месяца, потребовалась напряженная, ни на один день не прекращавшаяся осада республиканской прокуратуры, затребовавшей в конце концов еще раз дело в Москву после чтения его сотрудниками «Известий», попытка напечатать статью в газете, заинтересованность делом все расширявшегося круга людей, пока наконец, после дискуссии Зои с прокурором республики, в Калининград не последовал, по всей вероятности, настоящий звонок.
Поздно ночью, спустя два с половиной месяца после суда, мне позвонил из Калининграда Валентин и сказал, что сегодня еще раз вызвали дружка Толика — того самого таксиста, с которым он разговаривал наутро после случившегося, впервые допросили по-настоящему (Ида с первого же дня настаивала именно на этом!), и он сказал на допросе: машину вел Толик, он сам ему об этом рассказал, приехав утром за стеклом. Я тут же позвонил Катцу. «Феликс Григорьевич, — сказал он взволнованно, — да ведь это Йена! — и, не понадеявшись на мою эрудицию, объяснил: — Да, да, Берлин еще не взят, но дорога на него открыта, неприятель разбит наголову, после Йены ключ от Берлина у императора в кармане. Кампания решена!»
Толик раскололся на следующий день — на очной ставке со своим дружком. Иду привезли в областную прокуратуру, в кабинет прокурора, и в присутствии всех его замов, прокуроров и следователей объявили, что она свободна.
«Что ж вы молчите?» — разочарованно сказал Петухов, подаривший ей свободу.
«А вы надеялись, я буду рыдать от счастья, просидев из-за ваших шалостей с советским правосудием полгода в тюрьме?» — спросила она.
Все-таки была пора, когда Хрущев находился в расцвете своего чудачества: выбросил Сталина из мавзолея, напечатал Солженицына, грозился вытащить на свет