«Я решил, если в первый же день не почувствую, что на самом деле все было не так, что она сидела за рулем, — тут же уеду, каким бы ни был конечный результат».
Мы были готовы к процессу.
Я помню, как мы шли втроем — В. В., Катц и я — по городу. Скрывать наше знакомство едва ли имело смысл, за нами следили, у меня было ощущение, что знают о каждом нашем шаге. Мы шли по городу, день начинался ясный, по-осеннему прохладный, липы сыпали листья под ноги, город смотрелся чужим, равнодушным, конечно, ему не было дела до наших переживаний.
У кинематографа на центральной улице, напротив трамвайной остановки В. В. потянул меня за рукав, я оглянулся: на здании кинотеатра висел огромный кроваво-красный плакат — «Смерть велосипедиста», а под названием — ночная дорога, велосипедист под колесами стоявшей у обочины машины и женщина в очках за рулем.
Это было так неожиданно, что я остановился и разинул рот. Многое я, значит, недооценил, увлекшись собственным оснащением, а здесь вон какой провинциальный размах, комсомольский азарт, нешуточное отношение к делу.
Катц только улыбнулся: что ему было до этого балагана?
Стремительно надвинулось здание суда, небольшая толпа у входа, пропустившая нас и тут же сомкнувшаяся, кафкианские лесенки и переходы, большой зал заседаний, набитый битком, все уже начинается: судьи парят высоко над залом, Ида близоруко улыбается мне в толпу, равнодушно-сытый прокурор, старомодно-рафинированный Катц, — и я вижу, он действительно раздражает судью артистизмом неслыханного ею никогда голоса, речи, языком, вызывает только презрительное отношение молодца прокурора, мне показалось, даже жалость заседателей, соболезнующих его глухоте: он все время переспрашивает, всех прерывает, приставив ладонь к уху, вежливо благодарит, и я чувствую, как зал, особенно внимательный к столичному адвокату, понимает: ее песенка спета — у нас зря не посадят, а она уже четыре месяца за решеткой, так близка и приятна официальная версия — пьянствовала, развратничала, проживала бешеные деньги, чуть не убила человека, а простого рабочего парня хотела упечь в тюрьму.
Так все и шло в первый день: обвинительное заключение, допросы обвинителей, главных свидетелей, пострадавшего, к тому времени вполне оправившегося, старавшегося соблюдать объективность, хотя это ему и не удавалось — Толик с его враньем был ему, разумеется, ближе психологических сложностей моей сестры, до которых ему естественно и справедливо не было никакого дела; потом осмотр машины — вместе с Идой, всем составом суда к их дому, в гараж, я успел, забежав домой, набить едой карманы ее куртки, а там, в гараже, она, прокурор, судья, заседатели, эксперт на какое-то время стали обыкновенными людьми; спрятались от внезапного дождя, забрались в изувеченную машину, разговаривали друг с другом, а Ида пыталась им вдолбить, что она с самого начала настаивала на немедленной экспертизе крови, теперь ее почти уже не осталось — дождь смывал остатки («Ну как же вы могли не сделать все сразу как положено?!»), держалась спокойно, достойно, будто бы речь шла не о ней, а в тюрьме сидел кто-то другой.
Вернулись в здание суда, все покатилось так же спокойненько дальше, только в самом конце дня, когда все устали и всем дело, ввиду его очевидности, поднадоело, адвокат вдруг словно проснулся, начал цепляться к Толику, а прокурор, тоже было вздремнувший, заворчал, судья предупредила адвоката, чтобы он говорил по существу, не ловил свидетелей на словах: «Я сама не поняла вашего вопроса». — «Как же вы тогда поняли, что я „ловлю“?» — невинно спросил Катц, и зал вздохнул, зашевелился, почувствовал, что не так все и просто. Но прокурор продремал лишнего, потому что внезапно выяснилось, что Толик безбожно врал на всех предварительных допросах — и тогда, когда действовал «по наущению Фридлянд, пытаясь ее выручить, просто так — из уважения», и потом, когда чистосердечно говорил всю правду.
— Я прошу занести в протокол, — простодушно сказал Катц, — он все время говорил правду, но ведь правда бывает одна, а свои показания он меняет бесконечно.
Мне подумалось, что адвокат допустил явную ошибку, оставив без внимания потрясающую оговорку матери Толика, сказавшей, что следователь Сорокин вызывал ее и уговаривал убедить Толика не брать вину на себя. Я даже замер и перестал записывать, а Катц, придиравшийся к пустым мелочам, даже ухом не повел. «Может, не расслышал?»
«Почему разрешают так придираться?» — возмущались в толпе, когда мы спускались по лестнице. «Подумаешь — из Москвы приехал!..», «Они его купили!..»
— Не правда ли, Феликс Григорьевич, у меня лицо продажного человека? — спросил Катц, аристократически вскинув и без того надменное лицо.
Перелом произошел на следующий день, и это было действительно красиво. Допрашивали подсаженную Иде в камеру литовку Райбужас — средних лет бойкую женщину, быстро отрапортовавшую: «Она мне сразу все рассказала, литовцы, говорит, не продают. Поехала, мол, с любовником, шофера взяли, чтобы прикрыть шашни, после наезда пообещала шоферу большие деньги, а он ее продал» и т. д. Катц спокойно начал допрос и через несколько минут выяснил, что она скрыла от следствия свои прежние судимости, что она трижды отбывала большие сроки, но главное, что ее уже допрашивали о разговоре с Фридлянд, как будто заранее уже знали о сути разговора, а дело между тем давно было в прокуратуре и следователь милиции, ведший дознание, вести допрос не имел права. Потом допрашивалась вторая сокамерница Иды, отрицавшая все, что говорила Райбужас, сказавшая, что по дороге в суд та требовала от нее говорить то же самое, им, мол, за это скостят срок. Судья заметно нервничала, прокурор все время жаловался на адвоката за «придирки» к свидетелям и наконец не выдержал: «Адвокат ведет процесс безобразно. Мы будем жаловаться в московскую коллегию адвокатов и требовать устранения его из процесса». Зал затаился, в голосе прокурора появилось начальственное раздражение — кто мог усомниться в его праве жаловаться, удалять и разговаривать таким тоном!
И тут Катц выпрямился во весь рост, исчезла старческая сутуловатость и незащищенность плохо слышащего человека. У него были свободные жесты гражданина, выступавшего когда-то в суде присяжных. Взрыв благородного негодования прозвучал в зале, сникшем от начальственного окрика, ко всему привыкшем, оглушительно: «Мне угрожают, — говорил Катц, — и я прошу занести это в протокол. Здесь стесняют права защиты. Но я приехал сюда защищать Фридлянд. Я убежден в ее невиновности, и я сумею доказать это…»
Зал обалдело замолчал. О чем думали эти люди, никогда не слышавшие о возможности какого бы то ни было сопротивления начальству? Как же так? Все несомненно: прокурор говорит не от себя, следователи и судья против нее, в городе столько времени провисела витрина, — и вдруг так просто, при всех: «Я убежден в ее невиновности!..» Если он куплен,