вроде и не хочу есть». — «Правильно, — сказал я. — Теперь времена другие. Это, помнишь, двадцать, а вернее, двадцать два года назад, в сороковом году, мы были у мамы, в ее
санатории, где еще главным врачом был Лаврентий Павлович? Помнишь, как она выскребывала, я никогда не забуду, кастрюлю с гуляшом? Питаньицебыло в том санатории отменное, хотя нянечки подобрее — можно было подкормить. У вас с этим строго, зато, наверно, кормят замечательно…»
Следователыпа все вроде поняла и заерзала, а «брат» в белом тумбой сидел на табурете, уставившись в окно.
Мы обсудили вопрос об адвокате, который должен был приехать через день, я рассказал ей о маме и о сыне (маме я морочил голову, говоря, что Ида неожиданно отправилась в дальнюю морскую экспедицию, сам посылал маме «от нее» телеграммы, переклеивая из старых морских телеграмм «исходящие данные»).
— Пока, — сказал я, — держись, недолго до суда. Все это вообще нелепость.
«Брат» глянул на меня пустыми глазами, и я, испугавшись за нее, поспешил бросить на прощание:
— А с начальником тюрьмы я договорюсь о передаче. Ты больна, какой может быть разговор.
Мы прошли лесенками и переходами, я по-прежнему гремел бутылками и банками, задевая за окованные железом двери, и вдыхал идущий от стен острый запах. Последняя дверь за нами закрылась, и мы оказались на улице, под липами.
— Как она изменилась, — сказала следовательница. — Я не видела ее две недели. Сдала.
Я повернулся и пошел. Не смог бы я взять ее за руку, пойти в ресторан или использовать еще какой-нибудь из существующих на свете способов знакомства.
Катц приехал через день, пробыл в городе дня три, знакомясь с делом («использовал статью 201»), и совершенно успокоил следовательницу, оставшуюся очень довольной столичным адвокатом, которого она по молодости робела: «Вот видите, старичок, наверное, человек опытный, все сразу понял, ни к чему не стал придираться. Надо ли было из Москвы тащиться?»
Катц был действительно вполне удовлетворен знакомством с делом, едва ли ему стоило «придираться» и сообщать следователю, с каким поразительным невежеством оно было сфабриковано: местные юридические силы оказались не в состоянии придать делу даже видимость хоть какой-нибудь основательности.
Мы гуляли с Катцем поздно вечером по Калининграду, под старыми липами, по брусчатке мостовой, мимо чудом сохранившихся островерхих немецких особняков и чугунных решеток парка, и он спросил: «Думали ли вы когда-нибудь, Феликс Григорьевич, сколько стоит город, пусть не такой огромный, как этот, а обыкновенный, скажем, среднерусский городок? Попробуйте сосчитать все, что в него вложено, — количество затраченного труда плюс все остальное: дома, мостовые, близлежащие дороги, церкви, больницы, школы, пруды, колодцы, водопровод; а наверное, следует прибавить сюда и то, что получали учителя, вырастившие детей, те потом выращивали деревья в парках и строили новые дома… А эта милая дама сидит в кабинете, в доме, построенном людьми, идет по мостовой, поднимается к себе по каменным ступеням лестницы — а ведь и камень этот был где-то добыт и сюда привезен. Думает ли она о людях — пусть даже не о тех, кто строил этот город?.. В деле, которое я прочитал очень внимательно, не соблюдена не только правовая гигиена, там нет и правовой санитарии!..»
«Мы долго разговаривали с Идой Григорьевной вчера в тюрьме, — продолжал Катц без видимой связи. — Я спросил: „Ида Григорьевна, кто сидел за рулем?“, она посмотрела на меня, наверное, не ожидала вопроса и сказала: „Не я. Мы сидели сзади“. И я ей поверил…»
Фамилия прокурора области была Петухов, районного прокурора — Голубев, бывший следователь милиции — Сорокин, а начальник тюрьмы — Курицын. («Курицын беспокоит, — сказал мне в телефонную трубку в один из приездов в Калининград прокуренный бас. — Можете зайти в контору и отдать передачу». Чем-то их все-таки беспокоила моя настойчивость: почему-то я все время приезжал и ходил по кабинетам областных начальников… Был еще некто Воробьев… «Представляешь, что будет, когда Катц попадет в этот птичник…» — написал я Зое, проводив нашего адвоката в прокуратуру.
Мудрое понимание профессионализма, легко считающего на много ходов вперед, огромный опыт борьбы со злом и несправедливостью вселяли надежду, я впервые за это время передохнул, оказался способным улыбнуться, представив себе здешний птичник, в котором будет гулять наш Катц. Одно дело, когда ложишься под танк умирать, а другое, когда ползешь на него со связкой гранат в руке.
Мы поняли это, а потому в оставшиеся перед судом месяцы пытались одну за другой добавлять к нашей связке. Помню бесконечные телефонные звонки, долгие разговоры, неудачи и радость, когда еще один человек включался и мы сразу становились сильнее тем, что нас было больше и что самим фактом участия нового человека подтверждались наша правота и право. Ощущение беспомощности перед глухой, вязкой стеной постепенно сменилось пониманием необходимости борьбы, в которой должен быть продуман каждый шаг, а потому очередная конкретная неудача не обескураживала, а только подстегивала нас.
Неудачи тем не менее продолжались, но они только подтверждали характерность дела, общую природу мундира — был ли он надет в Калининграде на растлителя Сорокина или в Москве на облеченных республиканской властью сановных прокуроров.
Помню не оставлявший никаких надежд телефонный разговор с прокуратурой на Кузнецком — из Эстонии, с острова Сааремаа. Мы поехали в командировку, вырвавшись на неделю, чтоб отдышаться. Нас возил по острову наш товарищ, там родившийся, знавший каждый камень; помню маленький лесной поселок среди пахнущих смолой горячих от солнца сосен, бревенчатое здание почты возле заросшего травой кладбища прокаженных Выйдумяэ. Мы долго ждали разговора, и такая тишина стояла вокруг, таким высоким было по-северному блеклое небо, что казалось невозможным представить чью-то злую волю далеко на Кузнецком Мосту.
Телефонный разговор был назначен именно на этот день, я предупредил, что позвоню из Эстонии.
Наконец дали разговор, в трубке возникла Москва, мне показалось, я услышал шум узкой горбатой улицы, бегущей вниз от Лубянки, почувствовал затхлость темных комнат прокуратуры… Холодный безразличный голос начальника следственного отдела: «Да, мы проверили… У нас нет никаких претензий к ведению следствия… Да, обстоятельства дела полностью подтверждают вывод областной прокуратуры… Да, она безусловно виновна в предъявленных ей обвинениях… Да, мы уже отправили дело обратно…»
Трубка смолкла, тупо щелкнув, я еще долго держал ее в руке и все еще продолжал слышать шум родного города… Я опомнился на пустынным заваленном валунами берегу — это был Питканина (Утиный Нос), когда-то самый оживленный берег Сааремаа: лодки, рыбачьи суда, сети, трепыханье флагов, запах рыбы и крики чаек. Теперь мертвая тишина, нагретые солнцем камни — мертвый берег, пустырь. Имел ли начальник следственного отдела прокуратуры республики какое-нибудь отношение к решению о запрещении рыбакам Сааремаа выходить в море? А к тому, что в сороковом году