иди, не держу…
Васька перемахивает через плетень на стежку, раза два, дурачась, переворачивается через голову на затравеневшей горке и скрывается под крутым берегом реки: голова его полна своих увлекательных планов, после работы он особенно остро наслаждается свободой. А старик думает о том, что осенью придется доставать в питомнике молодые яблоньки для посадки, а если председатель сдержит слово, так и уйдет время на закладку колхозного сада, а до своего руки разве на следующий год дойдут. Но мысль эта не огорчает его: «Я-то побольше батьки и детям, и внукам, и добрым людям оставлю!.. А что в тех садах будет — то не про меня, немного разве и увижу…»
Он стоит, поглаживая белые волосы, смотрит на спиленные яблони, а в ушах его шелестит листва, искрится под солнцем, обливается теплыми росами, и он даже не пытается разобраться — та ли это, которая была, или та, которая будет? Сливаются две зеленые реки, и кому же в голову придет разбирать и делить их живые струи и токи…
1957
НАШ СОСЕД КИРИЛЛ ЗЕМЕНЮШИН
Наш сосед Кирилл Земенюшин повесился. Утром, говорят, собирался на работу, даже чемоданчик сложил, думали — уехал, а на другой день жена полезла на чердак пешню поискать, чтобы лед с крыльца обколоть, и нашла мужа окоченевшим. Так больше суток и провисел он, прокачался на ветерке, задувавшем в брошенную открытой дверцу. На селе в эту смерть поверили как-то легко, сразу, и не особенно ей удивились, хотя утопленники у нас были годов пять назад, а об удавленниках не слыхали уже лет пятнадцать. Тогда в петлю полез хилый мужичонка, дебелая и пышногрудая жена которого при всяком удобном случае крутила чертовы свадьбы по коноплям и овинам. Но у Кирилла Земенюшина жена была спокойная и разумная, да и года не те, чтобы на сторону глазом косить. Причина была другая, и местный учитель, человек из размышляющих, переступив с ноги на ногу, отчего под тяжелыми лыжными ботинками завизжал снежок, сказал:
— К тому шло… Биография.
— Что биография?
— Он, как мотоциклист по непогоде, решил обочиной проскочить, а там в канаву потянуло…
— Ив канаве не все убиваются.
— Чистым тоже никто не вылезает…
Пожилой сухопарый почтальон, который принес газеты сразу за два дня — по случаю метелей это у нас бывает, — выразился туманно:
— Жизнь — она такая!
— Какая?
— Всякая случается… Один песню поет, другой концы отдает. Вот я перед Восьмым мартом одних поздравительных открыток продал почти на двадцать пять рублей. Это у нас в селе-то! Ну, мужики по радио и кино сагитированы, а тут даже школьники своим бабкам поклоны через почту бьют, гривенники портят… Мне что, я на этом план выгоняю, но непонятно, для чего мельтешение. И детей втравили…
— А Кирилл Земенюшин тут при чем? — спросил я.
— Он ни при чем… Его, я так понимаю, совесть съела.
— Совесть ли, нет ли, а неладно это.
— А я что говорю? Не толкают — и живи…
— А не толкали?
— Охота связываться!
Почтальон ушел, тикали часы, укорачивая день, на ветру гудели электро- и радиопровода: гу-у, гу-у!.. А происшествие все не отходило от памяти, все цепляло ее, как цепляет и раздражает в доме не к месту поставленная вещь. Не к чему бы ей тут торчать, не положено, а вот оказалась. И потому, что была смерть Кирилла Зе-менюшина не на своем месте, не по заведенному порядку, никак не обособлялся он для меня от живых, а все состоял при жизни в своих подшитых валенках, в полушубке, крытом темным грубым сукном, с похожей на гвоздик дешевой папироской «Север» в тонких губах, обведенных синеватой щетиной. И даже не был бы я удивлен, если бы, открыв после вежливого стука дверь, обтер он мятые щеки, намыленные мартовской завирухой, выколотил потертый воротник, сказал бы: «Доброго вам утра». А мать с обычной неохотой ответила бы: «Тебе того же…»
Мать не любила Кирилла Земенюшина, и захаживал он к нам только тогда, когда приезжал я. По правде говоря, наши отношения с Кириллом Земенюшиным тоже были из тех, про которые говорят: «У моего батьки плетень горел, а его батька спину грел». В молодости мы встречались на одних гулянках, но и то не на равных правах: я, будучи лет на пять постарше, уже посиживал или толкался в красном куту с девками и женихающимися парнями, а он, как подросток, у порога, при вениках и кадках с водой, — такое деление у нас было непререкаемым. Да и нрава он был вялого, малообщительного, сопит приплюснутым носом, а пока слова дождешься, на другой конец села можно сбегать. Значит, только и оставалось, что соседи, да и соседи не стенка к стенке, а через ров. Казалось бы, на том и дорогу друг к другу утаптывать нечего, однако ж лет шесть или семь спустя после войны, в первый мой за долгие годы приезд в село, он зашел ко мне посоветоваться: как быть дальше? Но, начав разговор, долго он «мекал» и «экал», добираясь до сути, сбивался на какие-то давние воспоминания и темноватого смысла притчи, и уж только когда я стал терять терпение, рассказал, запинаясь, что был во власовском ополчении, порядочное время, пока длилось следствие, сидел, а теперь хотел узнать мое мнение: бежать ему из отчих мест куда-нибудь в Сибирь или оставаться жить в своем селе?
— А гонят? — спрашивал я.
— Нет, не гонят. И должны знать, что, раз меня отпустили, я только числился там и в своих не стрелял. Но смотрят исподлобья.
— Это понятно, — согласился я. — У нас в селе в каждой семье кто-нибудь погиб то ли в партизанах, то ли на войне. Что, считай, ни дом, то и не без сироты или вдовы.
— Не от моей же руки!
— Так-то так, но все-таки против своих встал. Вот и считают, отломился, как бы в чужую веру перешел. А без этого нельзя было?
— Без этого нельзя… Ради спасения жизни сделал.
Я посоветовал тогда Кириллу Земенюшину уехать, считал, что на новом месте будет легче снова в жизнь врастать, но он покачал головой:
— Война не только у нас семьи повыбила, она повсюду. А тут меня все же с малолетства знают, привьюсь опять как-нибудь…
Так и сделал — прививался. И вроде все налаживалось понемногу —