спеши судить, — усмехается майор, правильно уловив желание лейтенанта прибавить себе достоинства и независимости показным равнодушием. — Вода и в стакане и в океане, одной рот полощут, в другой корабли тонут. О количестве и качестве слыхал что-либо?.. И сиди спокойнее, не тронут тебя морские коты. Это ведь рыба такая. На вид нескладная, на вкус ни к черту, а вот с хвостом ее в штыковую атаку ходить можно! Рыбаки не любят ее, сети порет…
И снова наступает тишина, в которой слышны только редкие и слабые всплески волн и еле уловимый шелковый шелест пламени над костром. От шалаша, который затерян в гривке тощей черешни на обрыве, к костру подходит жилистый старик в холщовой, расстегнутой на груди рубахе и брезентовых брюках, замасленных и ощутимо похрустывающих. У старика широкоскулое славянское лицо, все почти заросшее рыжими волосами, — клочки их торчат даже из широко поставленных ноздрей, — а на голове — черная городская шляпа. Куплена она, верно, на толкучке, по случаю, и так не идет к его коренастой и обстоятельной фигуре, что кажется надетой по ошибке. Молодому лейтенанту он напоминает не то маломощного купца, не то подгулявшего мастерового — что-то стародавнее, как бы сошедшее со страниц некогда читанной и перезабытой книжки.
— Готова лодка-то, — говорит старик майору, который раньше вел с ним переговоры. — Якорька нет, так я грузило положил побольше — чтобы по дну не елозило, ежели ветер покрепчает… Как зарозовеет, так и трогайте с богом. Пока выгребете — к самой поре и выйдет…
— Садись, Аниканыч, покури, — приглашает майор. Страстный рыбак, он уже не раз бывал здесь по воскресеньям и хорошо знает старика. — Сон уж раз поломан — не склеишь.
— Уж какой теперь сон, — соглашается старик, присаживаясь на корточки и бережно, двумя пальцами, вылавливая сигарету из пачки, протянутой майором. — И днем примериваем так и сяк, и ночью прикидываем… Колдыбала жизнь, как телега по камням, да и у той колесо соскочило.
— Все то же самое?
— Оно самое.
— А сын как? Буянит или смирился?
— А и сын не смиряется… Родительское слово ни в грош не ставит, а проучить… Времена, господин офицер, не те, того гляди, яйца курицу вразумлять начнут. Поубавилась родительская сила, похилилась. Я ему — смотри, мол, поучу, чем ворота подпирают. А он: «Убегу, как бог свят, только тронь». И убежит по такому всеобщему смятению, диковины мало.
— Что ж это он?
— А от вас же и пошло, господин майор, уж простите на таком слове… Когда ваши войска тут, на Румынии, немца ущемили, то и в нашем селе привал делали. Петро мой и попросись — возьмите, мол, и меня на войну, я тоже расейский. Оно и то сказать, что немцы нас пообо-брали и страсти навели такие, что днем за калитку страшно выйти, крестом осеняешься. А еще и душа-то у нас расейская, на их нацию сердитая!.. Ну, однако, без разумения к чему соваться? Носом поля не вспашешь, бровью не заборонишь… Оно и другое дело: правда, снято мой, расейский, от того корня, да и чужеземный опять-таки. За восемьдесят годов перевалило, как от Расеи откололись батьки наши — теперь с какого боку приклеивать? Офицеру бы в положение войти, а он по характеру веселый, смеется — землю, говорит, наверное, веревкой меряете, сохой ковыряете, а невест за шапку сватаете? А оно что же — порядок тот в Расее от давности шел и, гляди, других наций наша не хуже, а по нынешним временам и вовсе в великую славу взошла… Так офицер посмеялся и уехал, а Петро мой с ножом к горлу — зачем тут живем? Глумной вовсе парень стал, ходит — и думает, ложку ко рту тянет — думает… А в крестьянском положении это ни к чему, в крестьянском положении руки должны работать.
— Сам-то вот думаешь, Аниканыч, не спишь, — улыбается майор.
— А я разве одобряю? — бормочет старик, пошевеливая хворостинкой угольки. — Я и себя не одобряю, тоже, все может случиться, не за ту вожжу тяну…
Голубоватый, мерцающий и шелестящий покой ночи могуче раздирает густой рев сирены. Ее низкий, басовый гул заполняет уши, и, кажется, все вокруг мелко дрожит и вибрирует — воздух, звезды, темные кусты на фоне песка и даже сам песок. Старик и майор снова закуривают и затем долго молчат, провожая глазами цепочку огней, которые празднично движутся не то прямо по дымному южному небу, не то по такому же дымному морю, а затем внезапно исчезают — корабль зашел за стенку порта.
— Из Расеи? — спрашивает старик.
— Наверное.
— То-то и оно.
— Что именно?
— А вот это самое, — кивает старик в сторону моря. — Оглашает себя Расея, оказывает… Глаза ли закрой, уши ли заложи, а она все вот тут, в видимости и слышимости… Сколько лет была, как за стеной каменной, теперь же — проломилась. Весной этой, скажем, сеять надо, а лошаденок нет, немец поугонял — беда! И что же? Артиллеристы ваши с тракторами прибыли — на войне, я так полагаю, машины те пушки возили, а теперь как бы высвободились. И вспахали землицу, как букварик перелистали — и нам и румынам. Дело прошлое, а вот скажите, господин майор: нам помогли — это мы понимаем, расейские все же, а румынам зачем? Иноземные ведь.
— А и вы, отец, иноземные, — смеется майор.
— Бог с вами, господин майор, какие же мы иноземные, когда и обряд, и вера, и язык едины есть? Откололись давно — это верно, тут что и говорить. Ну, а те — они уж совершенные иноземцы. Пахать же на чужака — это в какую копеечку обходится? Машина — она дорогая, да приклад всякий, да бензин — не знаю уж и чего… Чудно, господин офицер!
— Помогать-то людям надо…
— Зачем?
— Так туговато тут у них…
— Защемляет, верно — партий счету нет, и все между собой дерутся, спекулянты кишат, как мухи на навозе, а мужик со своим хозяйством совсем подбился… Ну, а Расее-то в чужие оглобли зачем становиться?..
— Э, ладно, — раздраженный упрямством старика, прерывает майор, — что пахали, как пахали — не наша печаль… Вспахали, и точка. Ты, отец, про Петра рассказывай.
— А про Петра что же? Ходил за теми тракторами, как сосунок за маткой. «Что, полюбились лошадки?» — спрашивали трактористы. «Полюбились». — «А полюбились — привязывай покрепче постолы и топай на Русь, там машин много, люди нужны». Ужинать сели, а у него и кусок из рук валится. «Эх, батя, говорит, поедем в Расею, чего тут коптиться…» А это верно,