у матери сковородку, прихватить кусок сала и пожарить рыбу на обрыве у реки. Воображение его, пока он отдыхает, работает живо и стремительно, кружит и носит по всем окрестностям, рисует, развертывает картины одну заманчивее другой… Но радужным надеждам не дано осуществиться — дед захватывает темными пальцами щепоть опилок, рассматривает их, поднося к близоруким глазам, нюхает и снова бросает на землю:
— Не отойдут… А когда мертвое живому мешает, только непорядок на земле получается! Давай-ка трогай…
Пила приходит в движение, и снова мелкие коричневые опилки скупыми струйками ширкают на траву. Припекает солнце, в смородиннике возятся и посвистывают пичуги, невысоко висит коршун, выглядывая клушу с цыплятами. Весна уже прошла, луг затоплен высокими травами, рожь в поле выгнала белесоватый колос, кланяется поясно прохожим и проезжим. Все живет в полную силу, купается в росах и теплых дождиках, дышит во всю мочь, набирает рост, а сад мертв, тянет к синему небу голые темные ветки. Кажется, деревья просто перепутали времена года и сами недоумевают, как могло это случиться, размышляют — нельзя ли поправить ошибку. Но это только кажется… Уже несколько лет не завязывалось на них ни одного цветка, не розовело ни одного яблока. Год за годом убывала на них шапка листвы, и теперь вовсе редко где оставались крысиные хвостики молодых побегов… «Жик… жик… жик!» — ведет свое пила, а старику чудится, что это само дерево страдает и плачется, тужит и просится пожить еще немного. «Все там очутимся», — думает, будто оправдываясь перед самим собой, старик. Наконец первая яблоня падает, с хрустом ломая сучья и осаживая вершиной старый плетень.
— Перекур! — объявляет старик, хотя за всю жизнь не свернул ни одной цигарки, а внук еще мал. — Вались на траву, охолонем…
Шуршит ветер, жужжит, как заводная игрушка, шмель, теплые травинки щекочут щеки и шею. «Зимой бы и пилить, — думает Васька, — когда дрова нужнее…» По правде же сказать, топливная проблема трогает его мало: зимой он снова будет утром ходить в школу, а после обеда готовить уроки, значит, его не тронут, обойдутся как-нибудь…
«Сколько же они отмаялись?» — думает старик о яблонях, подсчитывая годы. И вспоминаются ему времена и события далекие, которых и нет уже и которые вроде и не ушли вовсе, а тихо, как мошки в сумерках, толкутся себе в обособлении, за лесами и туманами… Много тому лет назад сыграл он свадьбу. Русоволосая и высокогрудая красавица, жена его, легко носила свое статное тело, от одного взгляда на нее закипала кровь, но лишь тайные, краденые ласки доставались им зимой в тесной и душной избе, где, кроме них и отца с матерью, спали еще пятеро братьев и возился на привязи теленок. Только по весне, когда переселились они в сад, тогда еще совсем молодой, узнал он всю полноту любви — лунный свет полыхал в листве, пели, исходили свистом соловьи и, обнимая его жаркими загорелыми руками, пахнувшими травой и солнцем, шептала жена: «Голубь мой сизокрылый… месяц незакатный!» В августе листва набухала тяжелой холодной росой, стукалось о землю подточенное червем яблоко Млечный Путь искрился и стлался зеленоватым туманом, а в теплом прерывистом дыхании ловил он слова: «Васей назовем, ладно? Васильком!..»
Старуха шестой год спит на погосте в конце села. Ограды там нет, как растащили на топку во время войны, так и не поставили еще, но, собираясь помирать, посадил дед Колтунов десятка полтора вишен. Дед жив, хотя уже никуда и не вылазит со двора, а вишни по весне роняют на грустные холмики белые звездочки лепестков… Под такой вишенкой и похоронил он старуху — похоронил по-хорошему, пригласив из района оркестр. Приехал тогда сын-машинист из-под Орла, другой, полковник, прислал с Дальнего Востока телеграмму. Вечером, выпив за упокой души, стоял старик в саду, прислонившись к яблоньке, слушал, как поскрипывают на свежем ветру засыхающие сучья, и слезы, которых он стыдился на людях, холодили щеку… «Заодно и к меже той прибились», — думает он теперь о жене, о яблонях, о себе и, вздохнув, приподымается, треплет вихры внука:
— Передохнул, Василь Василич?
— Жарко…
— На речку стрельнуть бы, а?
— Я не говорю…
— Ничего, пар кости не ломит… А речка что? Весь мой век бежит тут, да убежать не может. В Черное море, говоришь, течет она?
— В Черное…
— Далековато нацелилась… Ну, потянем!
Старик понимает томление внука, хотя сам в таком возрасте и не помышлял о гулянках в будни — ходил за бороной, пас коней и коров, разбивал подбородок, прилаживаясь к сохе. Но старший сын его — однорукий: покалечили немцы, когда был в партизанах; невестка работает в поле, старший внук механиком в машинно-тракторной станции — кто где, дома никого нет. Вот только ему самому времени не занимать, переходит на колхозную пенсию, да Васька с утра до вечера без дела гоняет… А утвердит ли еще пенсию собрание? Все помнят, не сразу вступил он в колхоз, не вместе с соседями — года четыре примеривался, маялся в помыслах — стал сад поперек пути! Каждую осень отправлял он воза три, а в хороший год и возов шесть-семь яблок на базар в город и оттого жил получше, посытнее, поустроеннее, чем другие: не мешал в хлеб мякину да сосновую кору после масленицы, не светили его дети голыми животами и драными коленками, хоть рядном, да прикрыто было. Не одну ночь просидел он, уткнув подбородок в колени, на приступках хаты — глядел на темные деревья, застившие звезды, слушал их слитный и тревожный шелест, думал: «Отберут сад, пойдут прахом батькины хлопоты… За какую вину?..» Ему объясняли, что сад ни при чем, но он не верил: «Стала жизнь на дыбы, так нынче узлом завяжет, а завтра и петелькой!..» Сад сторожил, однажды чуть не съездил по спине батогом свою дочь — бегала на свидание к секретарю комсомола, возвращалась перед утром. И только когда пошли в город колхозные обозы с огурцами и помидорами, когда встали, как подростки на гимнастике, саженцы нового колхозного сада, обширного, на несколько гектаров, испугался он: «Останусь один, как обсевок в поле, — чье колесо ни проедет, примнет или дегтем обмажет!..» Уж появились в том колхозном саду первые груши и яблоки, уже построил он себе там шалашик, чтобы хозяйствовать и сторожить, но началась война, пришли немцы и в лютую зиму вырубили сад на топливо — близко за рекой стоял лес, полный сухостоя и валежника, от которого после топки наполняется хата духовитым, здоровым