теплом, но там были и партизаны… После войны несколько лет приставал старик к председателю с предложением посадить новый сад, но тот, заезженный хлопотами, устало помаргивая покрасневшими глазами и теребя уныло обвисшие усы, бубнил: «Вот уж абы дырки на хозяйстве залатаем…» Теперь, когда построили небольшую колхозную гидростанцию и в конце села засинело озеро, над которым еще торчат вихры затопленного лозняка, когда к тому озеру выползают розовокожие, страшенной комплекции свиньи, председатель довольно усмехается: «А что ж, примеривай там, планируй — осенью я тебе хоть две, хоть пять машин саженцев пригоню!..»
Пила вздрагивает, дребезжит, наткнувшись на что-то твердое. Старик, щадя внука, нажимает на нее, когда тянет к себе, но она не режет.
— На суковину попало, — решает внук.
— Не похоже…
— Ну, на гвоздь.
— Охламону, который в яблоню гвозди бьет, ноги бы повыдергивать да в Вир кинуть!
— Я не бил, — робеет Васька.
— В нашей семье рукопакостных не водилось, — решает старик. — Из соседей кто разве?
— Давай бросим, — решает Васька. — А то пилу переполовиним…
— Для чего бросим?
— Переждем…
— Гвоздь сам не вылезет… Подай-ка топор!
Поплевав на руки, придыхая и хекая, старик рубит узловатый ствол. Дело у него идет туго — древесина вязкая, сил прежних нет. «Клюет, как дятел, — думает с огорчением Васька. — До ночи и проволынимся!..» Яблоня вздрагивает и звенит, с вершины на Васькины растрепанные вихры сеется отставшая кора и мелкие сучки. А когда дерево падает, на срезе обнаруживается пуля, поцарапанная пилой. Васька удивляется:
— И не стрелял никто…
— Положим, стрелял…
— Когда?
— Тогда…
Васька знает, что «тогда» — это давно, во время войны, когда его и на свете не было. Тогда стреляли, глушили рыбу гранатами, уходили в партизаны… А старик вспоминает: в сорок втором году небывало, как на погибель, уродил сад. Крепкий, вечно росяной запах яблок перешибал бензиновую вонь на большаке, в тихие ночи заливал притаившееся намертво село. Беспутный соседский сын, командовавший местными полицаями, сказал: «Смотри, Колтунов, не тронь, яблочки-то на учете…» — «У бога, что ль?» — «Не кочевряжься, понимаешь!..» И правда, в сад повадился наезжать немецкий начальник комендатуры, еще моложавый, подтянутый капитан в черном мундире и высокой фуражке с лакированным козырьком. Иногда он жаловал под вечер, иногда, в воскресенье, с утра и на весь день. Машина проложила дорогу прямо по картошке, в плетне сделали пролом, чтобы заезжать от большака, а не с горки, видной от леса. Приезжал капитан иногда один, ходил, задумавшись, насвистывал грустный мотив; иногда с сослуживцами и женщинами, которые всегда были под хмельком и визжали. Старик со старухой и детьми загонялись в хату, соседский сын-полицай дежурил у крыльца на горке. Под яблонями расстилали ковер, пили, крутили патефон. Густо посаженный и необычно разросшийся сад вызывал удивление у немцев: «Эта земля плодовита, как русская женщина!» После отъезда гостей в саду оставались пустые бутылки, огрызки яблок, матовым серебром отсвечивал помятый малинник у плетня.
Однажды в дождливую ночь раздался стук в окно. Кто, с чем? Кто бы ни был, приходилось открывать… Пришли три парня в стеганых куртках, с немецкими автоматами. Приказали: «Огня не свети… Завтра утром забирай внуков и отправляйся в Глубочку». — «У меня там каша не пригорела». — «Тут может чадом пойти… Скажешь — по хлеб!» — «А я?» — обеспокоилась старуха. «Ты, мать, тут нужна… ничего!» — «Сад растащут», — осторожно пожаловался старик. «Его и так до осени приедят, а что останется, в комендатуру вывезут…»
Утром старик ушел — внучата хныкали и хлюпали носами, шлепали босыми ногами по теплой пыли. Он утешал: «Дойдем до Белого ключа, живой и мертвой водички попьем, из глубины подземной через мел на землю выкидывается… Теперь у нас только воды и вволю!«…Потом старуха рассказывала — парни спрятались в подполье, два дня подавала она им поесть и попить. На третий день после обеда в сад приехал комендант с приятелем и двумя женщинами, одну из них старуха знала: дочка станционного кладовщика, два года в институт поступала, без дела извертелась, истрепала хвост на по-гулянках… Когда начало садиться солнце, парни затолкали старуху в чулан и накинули крючок, затем двое из них прошли в хлевушек, окошко которого выходило в сад, третий остался в сенях… Вскоре из хлевушка полоснула длинная автоматная очередь, потом еще одна, покороче, и почти одновременно хлопнуло несколько одиночных выстрелов из-за двери… Капитан был убит наповал, уткнулся лицом в тарелки с объедками; белобрысая женщина корчилась в траве, исходила криком: «А-а-а-а!»….Возле крыльца, запрокинувшись под горку, лежал мертвый полицай, соседский сын. Второй немец и шофер с перепугу бросились бежать к большаку, опомнившись, повернули назад, выскочили по стежке на горку. Тут их осадил партизанский пулемет, бивший из лозняка за рекой, — под его прикрытием, невидимые за обрывом берега, переправлялись парни в старой лодчонке… Вечером с горы по лозам били немецкие пулеметы и минометы, но оттуда не отвечали — партизаны ушли в леса. Старуху, которая была ни жива ни мертва, выволокли из чулана, пинали сапогами, грозились повесить, а потом оставили — вспомнили, что была заперта. Старика, когда вернулся, арестовали, продержали в тюрьме больше двух месяцев. Когда спрашивали, почему уходил из дому, твердил одно: «Побираться…»
«А все сад! — думал старик, валяясь на вшивой соломе. — То одарит, то придавит!..» Когда его выпустили, сад был гол и пуст, на зачахшей траве под холодным дождиком шевелились и шептались красноватые листья. «Яблочки захапали, да яблоньки кровью полили!» — злорадно думал старик. Белобрысой женщине, кладовщиковой дочке, отрезали ногу; перед самым возвращением советских войск, брошенная немцами на произвол судьбы, она повесилась. В селе ее не пожалели: «Туда ей и дорога, гитлеровской подстилке!..»
— Дай мне пулю, дед! — просит Васька.
— Зачем?
— Ну, грузило на удочку сделаю.
— Возьми..
— А кто это стрелял, деда?
— Кто знает… На пуле имя не пишут!
— А ты в погребе прятался?
— В погребе — это от бомбежки… Мы с Мишкой и Сонькой уходили…
— А-а-а…
Негромко потрескивая, клонится и падает последняя яблонька старого засохшего сада. Старик снимает картуз и проводит натруженной рукой по белым волосам — вот и все… «Послужил всяко садик, — думает он. — Чего не было, а все прошло, своей смертью помер…» Утром, когда он окончательно решил свести сад, ему было жалко яблонек, теперь это отходит, словно за это время второй раз пережил он свою жизнь и насытился ею.
— Дед, а дед! — осторожно окликает его Васька.
— Ну?
— Чего дальше?
— Ты про что?
— Про сад.
— Дальше — пни корчевать, новому место давать… Только потом.
— Тогда я купаться пойду.
— А