Города Центральной и Южной Германии стали важными коммерческими центрами и, следовательно, могли и объявить о своей независимости от Рима, и фактически ее достичь[1294]. Более интеллектуальные священнослужители начали распространять идеи Лютера в собственных книгах, которые благодаря новой технологии книгопечатания распространялись с беспрецедентной скоростью, создав одно из первых в мире массовых движений.
Революционный лозунг sola scriptura положил начало протестантской Реформации. До того, как мы уже видели, писание никогда не воспринималось само по себе. Традиционно оно исполнялось и воспроизводилось в ритуалах, порой более важных, чем сами тексты. Но теперь писание, что называется, вошло в моду. Гуттенбергова Библия сделала его доступнее, чем когда-либо раньше, а у гуманистов начался собственный Ренессанс писания, благодаря которому все протестантские реформаторы прекрасно знали и греческий, и древнееврейский[1295]. В Швейцарии Реформация началась именно в среде гуманистов, изучавших писание. Швейцарские гуманисты были не так, как Лютер, заинтересованы в догматике – их больше интересовала нравственная реформация. Однако, как и Лютер, Ульрих Цвингли (1484–1531) из Женевы был убежден, что преображения можно достичь лишь прямым соприкосновением с Библией. «Слово Божье, едва воссияет в понимании отдельного человека, просвещает его именно так, как он его понимает», – писал он в 1522 году[1296]. Библия не нуждается в толкованиях: «Она верна – и не может нас подводить. Она ясна – и не может бросить нас блуждать во тьме. Она учит себе сама, не нуждаясь в учителях»[1297].
Бальтазар Хубмайер (ок. 1480–1528), соработник Цвингли, с ним соглашался:
Во всех спорных вопросах и разногласиях лишь писание, канонизированное и освященное самим Богом – только оно и никто более может и должно быть нам судьей… Ибо священное писание одно лишь есть истинный свет и светильник, благодаря которому распознается истина во тьме в любых спорах и возражениях[1298].
Однако мы уже видели, что на деле писание вовсе не «учит само»: напротив, часто оно намеренно заводит читателя во мрак молчания и неведения. Оно не разрешает догматических споров: греческим богословам так и не удалось одним лишь писанием доказать божественность Христа, а мусульманским законникам, развивавшим исламскую юриспруденцию, пришлось выработать метод «независимого рассуждения» (иджтихад). Раввины, искавшие ответов в мире после Храма, также не нашли их в Библии, и им пришлось создать Мишну; а джайны, обнаружив несовершенство и неполноту своих писаний, вместо них положились на ритуалы, воспитывающие сострадание.
Поэтому неудивительно, что реформаторы вскоре обнаружили: несмотря на все свое знание Библии, они не соглашаются друг с другом в том, чему же учит писание. Лютер и Цвингли, например, яростно спорили о Евхаристии. Что имел в виду Иисус, когда сказал: «Сие есть тело мое»?[1299] Лютер, по-прежнему веривший в реальное присутствие Христа в элементах Евхаристии, понимал эти слова буквально: «Этот кусок хлеба и есть мое тело», а Цвингли настаивал, что «естественный» смысл здесь: «Этот кусок хлеба означает мое тело» или: «Этот кусок хлеба подобен моему телу, ломимому за вас»[1300]. С 1525 по 1529 годы реформаторы опубликовали двадцать восемь трактатов против взглядов Лютера. Проблема была серьезная – она означала, что реформаторы не могут молиться вместе; так с самого начала протестантская Реформация раскололась на разные враждующие лагеря.
Можно сказать, что Реформация стала ярчайшим выражением восстания левого полушария мозга, начавшегося в Европе, как мы уже видели, с XIII века[1301]. Евхаристические споры знаменовали собой переход от метафорического мышления к буквалистическому. Реформаторы вцепились в малопонятное учение о пресуществлении – неудачную попытку средневековых теологов описать смысл Евхаристии языком Аристотеля, так никогда и не принятую греческими христианами. Она гласила, что, когда священник произносит слова освящения, «субстанция» (сущностная реальность) хлеба и вина буквально становится телом и кровью Христа, в то время как их «акциденции» (внешние признаки) остаются неизменными.
Пресуществление представляло собой «неумелый» отход от метафоры, способа выражения, естественного для правого полушария мозга, видящего взаимосвязь всех вещей. Метафора связывает одну вещь в ее целостности с другой, также в ее целостности, так что обе мы начинает видеть иначе[1302]. Когда мы называем человека волком, волк становится более человеком, а человек – более животным, а когда называем человека божеством, создаем новое понимание и человеческого, и божественного. Это метафорическое прозрение происходит до того, как информацию начинает обрабатывать левое полушарие[1303]. Традиционный католический ритуал был сознательно метафоричен, темен и непонятен: это позволяло его участникам наглядно ощутить отблеск единства всего сущего. Но Реформация стала выражением триумфа писаного Слова, победы ясности, однозначности и четких определений. Слова Христа теперь означали, что хлеб может быть только куском хлеба: тип мышления, акцентирующийся на слове, а не на образе, на буквальном, а не метафорическом, и настаивающий на открытом и ясном смысле писания. Вместо того, чтобы «вскрывать» слова писания и видеть сокрытое за ними, как Амвросий Медиоланский, реформаторы отбросили традиционные «четыре смысла» и вместо них сосредоточились на буквальном, историческом значении. Аллегория теперь была допустима, только если не искажала прямой смысл текста – решение, вызвавшее в умах западных христиан конфликт, вскоре ставший нестерпимым.
Новый буквализм стал очевиден и в настойчивом протесте реформаторов против крещения младенцев, которое анабаптисты, более радикальные реформаторы, называли «небиблейским». Верно, в Новом Завете прямых упоминаний об этой практике нет, однако она была принята, по разным причинам, и восточными, и западными христианами, которые чувствовали свободу импровизировать и вводить новшества. Но реформаторы обсуждали этот вопрос с таким гневом, таким чувством собственной правоты, что становилось ясно: эти споры поддерживают и раздувают их эго, которое, казалось бы, искусство писания должно помочь преодолеть. Конрад Гребель осуждал крещение младенцев как «бессмысленную, богохульную мерзость, противную всем писаниям», а Феликс Мантц объявлял, что это «противно Богу, оскорбительно Христу, попирает наше истинное вечное слово». Для Ганса Хута это был аморальный «обман простецов, ловкий трюк, сыгранный со всем христианским миром, архимошенническое прикрытие для всего безбожного», а Михаэль Заттлер, бывший бенедиктинский монах, осуждал крещение младенцев как «первую и величайшую папскую мерзость»[1304].
Реформаторы, как видно, забыли предупреждение Лоренцо Валлы о том, что одними цитатами ничего не докажешь; все враждующие партии обильно цитировали писание, чтобы уязвить оппонентов, а те, разумеется, швырялись цитатами в ответ, чтобы отстоять свою правоту. Интересно, что сказали бы, услышав эти споры, Чжуан-цзы, Сунь-цзы, Будда или раввины? Все они, хоть и по-разному, доказывали, что подобные агрессивные и эгоцентричные дискуссии «неполезны», что обожествлять собственные мнения опасно, что такая твердая уверенность в своей правоте легко может занять неподобающее ей место и превратиться в «одержимость». Чжу Си специально предупреждал своих учеников об опасности «вчитывания» в древние тексты собственных