К счастью, со всем этим успели вовремя, и, когда семья Илонки постучалась в двери Большого дома, их встретила целая толпа с Яковом Васильевым во главе. Митро в это время бешеным шёпотом ругался с Петькой Конаковым:
– Последний раз спрашиваю, дашь денег или нет?! Сват бесштанный!
– Да, Арапо, вот чтоб меня разорвало, нету! Нету, и всё! Тыщи мало тебе?! Из меня и так мать теперь всю душу выдернет…
– А я тебе говорю, - давай еще одну! Я ведь тоже выдернуть всё, что хочешь, могу… Да верну я тебе ещё до Троицы, жмотище, обернусь с конями и верну! Не понимаешь, что ль, что надо до зарезу?!. Мне с этими болгарами ещё всю жизнь знаться, если всё, даст бог, утрясётся… Котляры вошли солидно, не спеша. Отец Илонки, высокий старик с сухим и умным лицом, нервно постукивал по полу палкой с массивным набалдашником из чернёного серебра. Сразу определив старшего в доме, он уткнулся в Якова Васильева острым взглядом, в котором пряталось волнение.
– Здравствуйте, ромалэ, - не очень уверенно заговорил Яков Васильич. – Милости просим в наш дом. Чем богаты - всем с вами поделимся.
Воцарилась мёртвая тишина. Молодые цыгане, сгрудившиеся вокруг хоревода, разом подобрались. Котляры, толпившиеся в дверях за спиной старика, тоже поглядывали недобро. Минута была напряжённая.
Старик-котляр молчал. Вместо него подала голос мать Илонки - немолодая, но ещё красивая цыганка с тяжёлыми золотыми монистами на груди и причудливо заплетёнными косами, уложенными под шёлковым платком.
– Где наша дочь? - сердито и встревоженно спросила она. - Ваши увезли, мы знаем. Те, которые вчера в табор приходили.
Яков Васильевич оглянулся назад. Митро с Илонкой вышли к котлярам и второй раз за день опустились на колени.
– Простите меня, ромалэ, - Митро старательно удерживал на лице покаянное выражение. - Богом клянусь, я вашу дочь честно взял. Она мне жена теперь. Пусть все знают. И денег я за неё столько дам, сколько запросите. - он покосился на стоящего в дверях Петьку, тот чуть заметно пожал плечами, неохотно кивнул. Мать Илонки шагнула к дочери.
– Силой взял? - резко спросила она.
Бледная Илонка, уже в широком фартуке поверх юбки, уже в платке на заплетённых волосах, испуганно замахала руками и даже сделала движение, загораживающее мужа от разгневанной матери.
– Нет, нет! Я сама! Я его люблю! - закричала она.
Митро невольно усмехнулся. Хмыкнул и кто-то в толпе котляров.
Мать смерила Илонку внимательным взглядом, отошла к мужу и что-то тихо заговорила. Старик слушал, посматривал на дочь. Было видно, что на него произвели впечатление не столько слова Илонки, сколько тяжёлое золотое ожерелье с гранатами, красующееся на её шее. Илонка поняла это и украдкой приподняла рукава, чтобы цыгане могли увидеть старинные витые браслеты. Их только час назад подарила невестке Марья Васильевна.
– Вуштен[102], - наконец смягчился старик.
Митро с облегчением поднялся. Илонка тоже вскочила и юркнула за спину свекрови. Та торопливо сказала:
– Просим дорогих гостей к столу… Варька! Варька! Где ты там?
Приглашай живей! Они что, совсем по-нашему не понимают?
Через несколько минут и хозяева, и гости устроились за большим столом, накрытым в зале. Вечер был тёплым, солнце садилось, в открытые окна лезли ветви цветущей сирени, розовые полосы света тянулись по стенам, россыпью отражались от рояля, дрожали на монистах котлярок.
Расселись по старинному обычаю: мужчины - с одной стороны, женщины - с другой. Молодые цыганки скрылись на кухне. Вскоре они появились оттуда с блюдами еды, тарелками и стаканами. Илонка прислуживала за столом вместе со всеми. Солнечный свет играл на её волосах, отныне и навеки накрытых платком. На живом личике старательно удерживалось солидное выражение замужней женщины. Босые ноги (Митро, купив жене золотое ожерелье, забыл о том, что ей нужны ботинки) мягко ступали по паркету. Хоровые цыгане с восхищением поглядывали на неё, усмехались:
"Ну и Арапо! И здесь не растерялся, лучшую кобылку отхватил!" Митро как мог старался поддерживать разговор с мужчинами, но глаза его сами собой оборачивались на тонкую фигурку молодой жены. И ни он, ни другие цыгане не заметили, как молча вышла из комнаты Данка. Только Варька, сидящая среди котляров, проводила её сухими, воспалёнными глазами, но тут же отвернулась, задумавшись о своём. Завтра утром она уже рассчитывала быть в дороге.
*****Кузьма проснулся оттого, что кто-то дёргал его за плечо:
– Кузьма Егорыч! Кузьма Егорыч! Да вставайте уже за ради бога!
Он попытался было отбрыкнуться, но резкое движение тут же отозвалось болью в голове. Кузьма застонал сквозь зубы, перевернулся на спину, нехотя разлепил глаза. Хрипло спросил:
– Февронья, ты?
– Кому ещё? Вставайте, заполдень уже!
– Ну и что? Господи-и-и, помереть спокойно не дадут… - Кузьма с трудом сел на постели, помотал головой, осмотрелся, убедился, что находится в давно знакомой Февроньиной комнате с выгоревшими и залитыми вином обоями и рваной занавеской на окне. Сейчас занавеска была отдёрнута, и солнечный луч падал на огромный букет голубой и розовой сирени. Букет был вставлен в глиняный горшок с отбитым краем, и на нём, среди пахучих соцветий, деловито жужжали две пчелы, залетевшие в открытое окно.
Хозяйка комнаты, босая, в одной рубашке, сидела возле стола и, подперев кулаками щёки, любовалась на цветы. В её давно не мытых рыжих волосах, кое-как заплетённых в короткую косицу, играло солнце.
– Ну, с какой радости разбудила-то? - тоскливо спросил Кузьма, вытаскивая из-под кровати одежду. - Места тебе жалко? Если денег нет, так я добавлю… Февронья оторвалась от созерцания букета. Вздохнув, сказала:
– Домой вам надобно, Кузьма Егорыч. Вас ваши цыгане уже с фонарями обыскамшись, шутка ли - четвёртый день в пропаже находитесь! Даная Тихоновна к вам хоть и со всем уважением, но и с Дмитрием Трофимычем ей тоже ссориться без надобности. И клиент частый, и человек порядочный…
– Митро приходил? - немного испугался Кузьма.
– Как же-с, были, и вчерась, и третьего дня. И в расположении весьма даже дурственном. Прямо-таки выражаться изволили по-извозчицки, а допреж себе такого даже в подпитии не позволяли! Даная Тихоновна распереживалась вся и сегодня мне с утра велела: буди, говорит, дитё и до дому отправляй, а то как бы не вышло чего… Я что, мне помещения не жалко… На "дитё" Кузьма не обиделся и только тяжело вздохнул, представив себе, во что может вылиться "дурственное расположение" Митро. От этого ещё сильней захотелось оказаться где-нибудь подальше от Большого дома. "На Сухаревку пойду." - подумал он и, морщась от головной боли, начал медленно, то и дело чертыхаясь, одеваться. Февронья от стола следила за ним сонными карими глазами, машинально отбрасывала падающую на глаза прядь волос, тихонько вздыхала.
– С женой, что ль, совсем у вас худо, Кузьма Егорыч? - сочувственно спросила она, поправляя ветви сирени в горшке. - И что вам, кобелям, только надобно… Уж от такой-то красоты в наше заведение бегать! Уж не в положении ли Дарья Степановна, что вы её вниманием беспокоить не желаете?
– Нет у неё никакого положения… - проворчал Кузьма. Встал, наспех умылся у жестяного рукомойника, кинул на скатерть два рубля и, не попрощавшись, вышел из комнаты.
На улице стоял тёплый майский день, воздух звенел от жужжания насекомых, вившихся над сиренью в палисаднике мадам Данаи, ветер чуть заметно шевелил молодую листву вётел, над которыми высоко в небе бежали маленькие лохматые облака. Выйдя на улицу, Кузьма мимоходом удивился непривычной тишине на Живодёрке: все как раз были в Большом доме на свадьбе Митро. Но Кузьма этого не знал и поспешил как можно скорее свернуть на Садовую, чтобы не попасться на глаза никому из цыган. Голова отчаянно болела, на душе скребли сорок кошек, а сочувствие толстой Февроньи только ещё больше испортило настроение.
"В положении…" Знала бы эта курица… Да и рассказать кому - никто не поверит, а поверит - со смеху умрёт. Но кому же расскажешь о том, что с самой зимы не можешь прикоснуться к собственной законной жене? И что в положении ей быть не с чего - если, конечно, ещё кто-нибудь, кроме мужа, не пристроился… Криво усмехнувшись, Кузьма вспомнил тот ледяной зимний вечер, когда Данке подарили малиновое муаровое платье. Он до сих пор не знал, кто был тот черноглазый поляк с наглой улыбкой, торгующийся тогда с купцом Сыромятниковым за право пригласить Данку за свой стол.
Позже Кузьма пробовал осторожно расспрашивать о нём половых ресторана, но и они ничего не знали, уверяя, что тот господин появился у них впервые.
Лучше бы и вовсе не появлялся… Данка, которая и до этого не была слишком ласкова, теперь и вовсе, казалось, забыла о том, что у неё есть муж. В душе, впрочем, Кузьма был уверен, что виноват в этом не столько случайный гость в ресторане, который больше и не пришёл ни разу, сколько он сам. Зачем было тогда устраивать всё это свинство? Зачем было вести себя, как пьяный извозчик, рвать подаренное жене платье, бить её до крови? Кузьма невольно передёрнул плечами, вспомнив, как чуть не сдох со стыда на другой день, когда после ночи, проведённой в публичном доме, вернулся домой и увидел Данку - спокойную, не плачущую, с бледным, покрытым синяками и ссадинами лицом. Она, впрочем, поздоровалась с ним, как ни в чём не бывало, спросила, не хочет ли он есть - как будто ему кусок бы в горло полез… Кузьма не знал, как с ней теперь разговаривать; взял за плечи, попытался было попросить прощения, но Данка и слушать ничего не стала. Без улыбки, даже не взглянув, сказала: "Ты муж, твоё право." - и ушла на улицу с корзиной мокрого белья. Кузьма повернулся было к сидящей за столом и хмуро наблюдавшей за происходящим Варьке, но та только отмахнулась.