рассказов может быть только пятой или шестой книгой.
«Ухищрения» и «хитроумие» не могли скрыть «синтетическую природу» «романов» Довлатова. Но ведь у писателя был роман, который он привез из Союза. В первые эмигрантские годы он его пытался доработать. И снова письмо Владимову, но уже от 2 ноября 1985 года:
Что же касается моего ненаписанного романа, то, во-первых, он написан, и во-вторых, настолько плохо, что я даже удивлялся, перечитывая эти 650 страниц. Действительно, такой роман под заглавием «Пять углов» я написал еще в Союзе и с невероятными трудностями переправил в Америку. Когда-то хорошо сказал о нем вздорный и чудесный человек Давид Яковлевич Дар:
«Как вы умудрились написать роман – одновременно – страшно претенциозный и невероятно скучный!?» Короче, роман никуда не годится, и не только потому, что первые 300 страниц написаны с оглядкой на цензуру. Видно, я, как говорится, не по этому делу. Из него не удалось даже выкроить повесть страниц на сто, все испорчено на химическом уровне.
Я думаю, для романа нужно не особое состояние, а особые органы, особый характер, проще говоря – особый талант.
И дело, конечно, не в объеме, а в каком-то неясном и не-формулируемом качестве.
Уверен, что когда больной Чехов поехал на Сахалин (при тогдашних средствах сообщения), то действовал он лишь отчасти в поисках гражданской судьбы и даже вериг, а в значительной степени – в погоне за романом. В его письмах тоска по роману очень заметна, хоть она и ретушируется юмором. Ведь и тогда разница или даже дистанция между романистами и беллетристами считалась качественной. В общем, «комплекс романа» там был, и я не уверен, что Чехов избавился бы от него, даже если бы прожил на 30 лет дольше.
Вопрос по поводу комплексов Чехова спорный, хотя становится поводом для приятных Довлатову параллелей. Вернемся к интервью писателя Джейн Бобко. В нем писатель признается, что гордится отсутствием в его текстах фразы: «Тяжелая дубовая дверь со скрипом отворилась» и прочих примет «настоящей большой литературы».
Хороший зачин для разговора с отчаянным модернистом. Но Довлатов не был поклонником новой литературы. И это мы знаем от свидетеля беспристрастного – Виктора Ерофеева. В конце 1980-х тот жил какое-то время в Америке:
Я летал, летал в Америку, обрастая университетскими связями, журнальными публикациями, чуть было не женился на моей чикагской аспирантке Анджеле, которая любила покусывать травинки.
Тогда он и взял «огоньковское» интервью у Довлатова, которое я цитировал совсем недавно. Ерофеев даже бывал в доме Довлатовых, лакомился там китайскими пельменями. По этому поводу написан мемуарный очерк, полноценно раскрывающий писательский талант создателя «Метрополя»:
Довлатов, не лишенный крепкого чувства водки, обрек в тот вечер себя на муки.
Подумав и решив, что получилось не так плохо, как могло бы, мемуарист волевым усилием поднимает градус религиозности, треша и абсурдизма. Ерофеев справился:
Довлатов был в тот вечер святым Себастьяном, пронизанным стрелами великомученичества.
Далее Ерофеев утверждает, что был свидетелем алкогольного срыва писателя в тот вечер:
Пока женщины возились на кухне, мы продолжали литературные разговоры и строили бесполезные догадки, куда катится Россия. И вот тогда, когда эмигрантский скептицизм казался несколько излишним (такая была странная, весенняя пора русской истории), никого не спросясь, Довлатов протянул руку (я и сейчас вижу этот решительный, хищный жест) и схватил полноценный граненый стакан. Он налил в него до краев польской водки и, не глядя ни на кого, не чокаясь, опрокинул в горло. Большими глотками, как воду, он выпил в один мах и замер со стаканом в руке. Через полминуты в горло вылился (кадык ходил как поршень) и второй полный стакан… Гости почтительно замолчали, свидетели страшной жажды.
Когда счастливые женщины вкатились в столовую с чаем, Серёжа сидел сильно пьяный, кособоко и растерянно улыбался.
Но самым ужасным было иное:
Дело в том, что Довлатов тогда, на безалкогольно-водочном вечере, сказал мне прямо, что он любит мои статьи, мои эссе, мои филологические работы, а мои рассказы – ну, в общем, он их не любит.
Непосредственно форма критического высказывания не приведена Ерофеевым. Но, судя по тому, что мемуарист избегает точного воспроизведения, отделываясь несколько смущенными междометиями и многозначительным «прямо», характеристика прозы Ерофеева состояла из крепких, ясных определений. Думаю, что там присутствовало слово, которое хорошо, но несколько не точно запомнил совсем юный Николай Довлатов. Некоторую симпатию к мемуаристу вызывает тот факт, что Ерофеев не связывает «прямую» оценку своего творчества с употреблением двух стаканов польской водки.
В отношении прочих надежд русской прогрессивной литературы Довлатов был не менее категоричен, хотя и более изящен. Из письма Смирнову от 6 июля 1983 года:
Саша Соколов – мудрен, амбициозен и скучен, как прах.
В письме Наталье Кузнецовой от 10 сентября 1985 года Довлатов хвалит отрывок из романа Владимова «Генерал и его армия», напечатанный в № 136 «Граней»:
Куски из романа очень понравились. После всяческого модернизма и безобразия такая отрада – читать внятную ощутимую прозу.
Довлатов пытался, как это банально ни звучит, найти свой путь в литературе, пройдя мимо как классических тяжелых дубовых изделий, так и современных, хайтековских дверей, щедро украшенных разноцветной пластиковой фурнитурой.
В романное пространство он не укладывался, понимая, что многостраничье убивает баланс между художественным и документальным. Текст неизбежно свалится в литературность, покажет сочиненность и очень скоро заскрипит во всех смыслах.
Отказ от романа – писательская честность. И она же оборачивается проигрышем в борьбе за американского читателя. Кроме того, не будем сбрасывать со счетов и содержательную непростоту книг Довлатова. Они понятны нам. Но американец, беря в руки тот же «Компромисс», столкнется с непонятными вещами. Он читает книгу русского писателя о России. Но появляется не совсем понятная Эстония, вроде бы славянское имя Толя Иванов, а потом возникает почти родная англоязычному уху Линда Пейпс. Рядовому честному читателю – сложно, требуются комментарии и ссылки ради чтения небольшой по объему книги. Немногочисленные, но формально влиятельные интеллектуалы, пишущие рецензии в журналы, напротив, как им кажется, все понимают. И это их немного разочаровывает. Русский писатель должен быть темноват для понимания, что открывает возможности глубокого толкования и обсуждения на кафедрах славистики. Вот Аксёнова не читают, но обсуждают, хотя и по обязанности. И Василию Павловичу этого достаточно.
Довлатов искренне завидовал «веселому и успешному» Аксёнову, не скрывавшему, что он чувствует и видит себя большим русским писателем.