его внутренним одиночеством[42], чувством оставленности и отвергнутости другими, еще – рано пришедшим самоосознанием инакости или «самости», как определил свое психологическое состояние он сам в письме родителям:
Вы прогнали меня, исторгли из того совершенного целого, в которое я был погружен, обрекли на существование в полном одиночестве. Что ж, отныне я обращу это существование против вас самих. Если в один прекрасный день вам захочется вновь привлечь меня к себе, вобрать в себя – у вас ничего не выйдет; ведь отныне я обладаю сознанием своей самости – самости по отношению ко всем прочим людям, самости, направленной против них…
Рано осознав себя как личность и как личность, отличную от других, Бодлер использовал свою «самость» и как защиту, и как силу, и как своего рода аскезу: отсюда его гордыня, нарциссизм, мазохизм, «святость» падшего ангела, но и глубочайшая рефлексия, самоанализ, самоуглубление, а – главное – автоцентризм, сверхсубъективность, своего рода берклианский солипсизм – не мир вне меня, но мир, преломленный мной, моим сознанием:
Не все ли равно, чтó представляет собою действительность, существующая вне меня, коль скоро она помогает мне жить, чувствовать, что я существую, чувствовать, чтó я такое.
При этом сам Бодлер ратует не за приоритет субъективности, а за неотделимость субъекта и объекта, не за отказ от реальности, а за ее слитность с сознанием воспринимающего художника:
Что такое чистое искусство, согласно современным представлениям? Это полная впечатляющей силы магия, в которой содержится одновременно и объект, и субъект, иными словами, внешний по отношению к художнику мир, и сам художник.
В этой точке экзистенциальное отношение к бытию соприкасается с художественностью Бодлера: сознание – не отражающее зеркало, но сотворец мира, во всяком случае вереница душевных состояний, адекватных бытию. Я категорически не согласен с Ж.-П. Сартром в том, что Бодлер – жертва иллюзии, ибо если это верно, то жертвы все: никому не дано узреть мир иначе, как через собственное сознание, разве что Бодлер это сознает, а другие твердят об «объективности»… Именно то, что Бодлер «переполнен самим собой», делает его прозорливцем, новатором, первопроходцем, а не конформистом, резонером, прозелитом. Ибо для того, чтобы добраться до «потаенных глубин», надо носить их в себе, узреть многообразный мир внутри самого себя. Новое ви́дение мира, достигнутое в «Цветах Зла» или «Стихотворениях в прозе», есть результат «душевного пейзажа Бодлера», не будь которого стал бы возиться с «феноменом Бодлер» экзистенциалист Сартр?..
Не согласен я и с тем, что Бодлер чувствовал себя лишним человеком, переживал свою ненужность и бесполезность. Не говоря уже о том, что «быть полезным человеком» представлялось ему «ужасной гадостью» (речь, как я понимаю идет о негативном отношении к утилитарности), поэт считал собственную отстраненность предпосылкой к поэтическому постижению существования. В этом находит свое выражение игровое отношение Бодлера к миру, что, как мы ныне знаем, является важной предпосылкой познания мира. «Озарения» редко бывают плодом «лени», о которой говорил Бодлер, или «недееспособности», как характеризовал его ситуацию Сартр, – тем более «оцепенения» или «возбуждения», знающего о своей тщете. Написав книгу о Бодлере, в которой так много высокомерия и так мало сочувствия, Сартр так и не объяснил, почему «монстр», нарисованный им, оказался ровней Данте или Шекспиру.
Экзистенциальность Бодлера – в его неудовлетворенности существованием, в киркегоровской критике человека и эпохи, в предполагаемом ответе на риторический вопрос: «Осмелюсь спросить Вас, довольствуетесь ли Вы зрелищами земного бытия?» То, что Сартр именует лицемерием Бодлера, и есть экзистенциальное ощущение проблематичности этого бытия: «Куда угодно! Куда угодно! Лишь бы прочь из этого мира».
Ригоризму, силлогизму, строгости, рациоцентризму, всем «пошлым декламациям» Бодлер противопоставляет «самое священное право человека – противоречить себе». В одном из писем к Альфонсу Туссенелю и в статье об Эдгаре По поэт называет себя противником сильно переоцененного Фурье и поклонником недооцененного де Местра, а также «врагом своего века».
Бодлер восстает против рассудочности и однобокой действительности, холодного анализа и однозначности силлогизма.
Анализ разрушает «чистую мечту», от него веет холодом погреба, с ним врывается жестокая действительность – судебный исполнитель, пошлая любовница, посыльный из журнала, символизирующие нищету, профанацию чувства и тяжкий труд. Анализ обнаруживает «вечную скуку» и грязь (заплеванный камин), «грубую диктатуру» Времени, «весь адский кортеж Воспоминаний, Сожалений, Конвульсий, Страхов, Томлений, Кошмаров, Негодований и Неврозов. Каждая секунда говорит: „Я – Жизнь, нестерпимая, неумолимая Жизнь!“»
Мне трудно согласиться с Дю Бо, узревшем высшую трагедию Бодлера в его ненависти к жизни, «ненависти одинокого ума, которая проистекает из абсолютной несовместимости», но Бодлер действительно ставил под сомнение многие социальные ценности и питал глубокую антипатию к конформизму, в том числе – собственному: «Моя жизнь… всегда будет сделана из гнева, мертвецов, оскорблений и в особенности недовольства самим собою».
Экзистенциальность антропологии Бодлера определяется его антропоцентризмом: бодлеровский человек – средоточие Бытия, точка омега универсума, сопричастная всему сущему. Человеческое начало присутствует во «всем, что угодно», «небо» оказывается инообличием земли, и сам Бог – человекобогом, питаемым «вечностью», «небытием», «беспредельностью».
Бодлеровская «беспредельность» на поверку оказывается пейзажем его собственной души, разросшейся до размеров мироздания, до масштабов символического вселенского «храма».
Экзистенциальность Бодлера, его глубочайшее ощущение абсурда человеческого существования порой граничат с мизантропией, безысходностью пароксизма, бегством от реальности. Я не утверждаю вслед за Гюставом Лансоном, что мироощущение Бодлера исключает просветленность, но полагаю, что бодлеризм содержит в зародыше и безрадостный нарциссизм С. Малларме, и декаданс О. Уайльда, и то чувство «прóклятых поэтов», что они «пришли слишком поздно в этот слишком старый мир».
Экзистенциализм Бодлера – уход в себя, самоуглубление, граничащее с отказом от мира, от жизни, от любви…
Но «пограничность» «феномена Бодлер» в том и состоит, что в нем сосуществуют «фанатическая любовь к природе» (так он сам определяет ценность творчества Пьера Дюпона) и высказанное в одном из писем негативное отношение к ее бездушию:
…Я неспособен расчувствоваться при виде растительного покрова, моя душа восстает против этой странной новой религии, в которой, на мой взгляд, всегда будет для всякого духовного существа нечто шокирующее. Я никогда не поверю, что в растениях обитает душа богов, а если бы даже она там и обитала, мне это было бы глубоко безразлично, и я все равно считал бы, что моя собственная душа куда ценнее святочтимых овощей. Мне всегда казалось, что в Природе, цветущей и молодящейся, есть нечто удручающее, грубое и жестокое – нечто граничащее с бесстыдством.
Следует иметь в виду, что последний пассаж можно интерпретировать и как