на кухню, осекается, и оба смотрят на меня.
— Привет, — здоровается папа. Вроде хочет сказать что-то еще, но закрывает рот.
— Чай скоро будет готов, — вступает мама. — На ужин овощное рагу с тофу.
Я не говорю ей, что никто больше в классе не ест овощное рагу с тофу с чаем. Просто киваю и улыбаюсь, как она и ждет, а сам тихо мечтаю вместо этого попить чаю с Аланом Титчмаршем. Плевать, что ест он, лишь бы мы говорили о розах.
На следующее утро я просыпаюсь, как раз когда папа отправляется покататься на велосипеде. Стою у окна спальни и смотрю ему вслед.
Когда я был совсем маленьким, у папы на велосипеде сзади была специальная корзина, куда меня сажали. Мама говорит, я обожал там ездить; иногда она сама бегала за нами послушать, как я заливаюсь смехом. Позже, когда я перестал помещаться в корзине, папа купил мне собственный велосипед, но я постоянно с него падал. Отец думал, у меня диспраксия[5], даже тест провел, но нет, мне просто не нравилось самому крутить педали, я дурачился, и он сдался. Поначалу уезжал покататься сам по воскресеньям, пока мы с мамой готовили. Затем к воскресеньям добавились субботы. А теперь его поездки становились все дольше и дольше.
Обычно в субботу утром у меня урок по укулеле, но сегодня мой учитель Джулиан взял отгул: у него дочь замуж выходит. Джулиан наказал мне позаниматься вдвойне, но настроения совершенно не было. После вчерашнего собрания укулеле по-прежнему лежала в футляре, и я знал: если расстегну его, оттуда заодно выльется весь обидный смех, поэтому даже близко к инструменту не подступался.
Захожу на кухню; мама поднимает голову от газеты и вновь нацепляет на лицо «счастливую» улыбку.
— Доброе утро, милый. Хочешь «Миллет Бран»?
«Миллет Бран» — это органические хлопья, о которых никто больше в школе даже не слышал, но мне хлопья не разрешают, ведь в них куча сахара и всякой химии. Открываю рот сказать «хорошо», но звук не выходит, а на глаза снова наворачиваются слезы.
— Вот что, — говорит мама, быстро складывая газету и вставая, — пойдем-ка куда-нибудь позавтракаем. Такой чудесный день, будет неплохо сперва немного прогуляться. Я тоже не очень голодная.
Я киваю. Не помню, когда мы в последний раз выбирались куда-то на завтрак, разве что на праздники, но все лучше, чем сидеть здесь и грустить. Даже сидеть и грустить в другом месте.
— Ну тогда бегом переодеваться, — велит мама. — Если только не собираешься идти в пижаме.
Смотрю на свою пижаму. Она вся в звездах, хотя на десятый день рождения я попросил маму больше не покупать ничего со звездами и ракетами. Она хотела добыть мне пижаму с пчелами, но на мой возраст такие уже не шьют. А все пижамы с цветами оказались розовыми, и пусть мама заверила, что розовый — необязательно девчачий, я отказался. Вдруг посреди ночи случится пожар или какой-нибудь террорист взорвет бомбу на нашей улице и придется выбегать в чем есть, а зеваки, конечно, станут снимать все на телефоны, я попаду в новости в розовой пижаме, и тогда мне до конца школы жизни не будет.
Иду наверх, натягиваю джинсы неправильного бренда и футболку — тоже, скорее всего, неправильную. Я с одеждой не в ладах. Всегда выгляжу неправильно, что бы ни нацепил.
Спускаюсь, а мама уже собралась и стоит у задней двери.
— Мы далеко? — спрашиваю, глядя на ее походные ботинки.
— Не знаю, — отвечает она. — Просто обула на всякий случай. А тебе и в кроссовках сойдет.
Мама открывает заднюю дверь, и в дом врывается запах улицы.
Я натягиваю кроссовки (тоже не того бренда), не развязывая шнурки, что обычно раздражает маму, но она либо не замечает, либо, если и заметила, решает ничего не говорить.
Первое, что я вижу, когда выхожу на улицу, — это табличка «Продается».
Она торчит там уже несколько месяцев и вечно о себе напоминает.
Когда ее только поставили, другие родители и дети в школе спросили, куда мы переезжаем. Даже миссис Керриган заметила табличку, потому что проезжала мимо нашего дома по дороге в школу, и спросила, не собрался ли я «на новые пастбища». Мне пришлось сказать ей, что мои мама и папа расстались, и я начал плакать, и все это увидели, так что случилась еще одна большая сцена. Хорошо, что дом посмотрели всего три человека: один перекати-поле (я действительно не знаю, что это значит, но мне очень хотелось бы стать таким же, потому что у меня хорошо получается мечтать), одному наше жилье не понравилось, а другому понравилось, но продажа дома провалилась, поэтому я продолжаю надеяться, что если никто никогда его не купит, маме и папе, возможно, придется снова отыскать свои счастливые голоса и настоящие улыбки и не разводиться.
Яркие лучи падают мне на лицо, когда я подхожу к воротам. Мое лицо не совсем подходит для солнца, потому что моя кожа бледная, у меня есть веснушки и, как и мама, я очень легко обгораю.
— Все обойдется, — говорит мама, вероятно поняв, что я собираюсь попросить намазать меня солнцезащитным кремом.
— А если я обгорю?
— Не обгоришь. Сейчас только девять, и мы постараемся держаться в тени.
Она одаривает меня своей обнадеживающей улыбкой, но это не слишком помогает. Папа утверждает, что я чересчур много волнуюсь. Легко говорить, ему не нужно ходить в школу, у него не рыжие волосы или кожа, которая легко сгорает, а его родители, бабушка и дедушка, все еще вместе, хотя уже вышли на пенсию, перебрались в Девон, и мы почти никогда их не видим. Должно быть, легко не волноваться, когда тебе не о чем беспокоиться. Я думаю, единственное, что беспокоит папу, — это то, что я ненормальный. Ну и зря, я сам достаточно переживаю по этому поводу, не надо ко мне присоединяться.
Идем по дороге, ведущей в парк. Как хорош этот кусочек Галифакса! Ранней весной вдоль широкой тропы растут нарциссы. Сейчас они засохли и их скосили, но мне нравится знать, что луковицы все еще там, внизу, и в следующем году цветы вернутся.
У нас