Извини, что пообещал завершить письмо, а уже и на обложку залез. Я вот о чём, Валя, совершенно не знаю твоих жизненных устремлений, привычек, симпатий и антипатий — ничего не знаю. Оказалось, что и братец твой, хотя вы и часто общались в детстве, имеет о тебе скудное представление. Или не умеет выразить своё понимание тебя. Мало что поясняют такие штрихи к портрету, как «любит вкусное». Кто из нас, особенно в детстве, не любил вкусное. Или: «поплакать любит». Так он ответил на мой вопрос, что ты любишь. Сомневаюсь, что ты и сейчас склонна к печали. А тогда тебя, как любую девочку, можно было легко обидеть, довести до слёз. Но это когда было…
Меня интересует: как ты живёшь, чем увлекаешься, какие книги читаешь, о чём мечтаешь, кем работаешь? Намерена ли продолжить учёбу, куда, в какой вуз намерилась поступить? Коля говорит, что школу ты закончила почти отличницей. Кстати, привет тебе от него. Он хоть и двоюродный тебе брат, но очень привязан к вашей семье и ты ему дорога. Он утверждает, что ты на год старше меня, но какое это имеет значение? Словом, жду. Пиши. Незнакомый тебе (пока) Юрий Рязанов. Называть меня можешь Юрой. Или Юрием. Как пожелаешь. Мой адрес: Красноярский край, г. Черногорск, п/я № 288/1. До свидания».
Переписав начисто, я разложил письмо в четыре настоящих почтовых конверта, запечатал, пронумеровал, наклеил марки, адресовал и отправил с помощью вольнонаёмного шофёра, надёжного парня, он нам чай на объект привозил. И даже — водку. Для бригадира. Он заверил меня, что опустил письма в почтовый вагон на железнодорожной станции. И я стал ждать. Проходил день за днём, но ответа не было. Тогда я принялся писать второе. И ожидание перестало тяготить — разговор продолжился. Я попросил Колю, который знал о моём послании, хотя и не читал его, узнать у сестры, дошло ли письмо до адресата, и он выполнил моё пожелание. Но вскоре его дёрнули на этап. Тогда я сделал отчаянную попытку наладить связь с Валей и послал ей следующее письмо. С тем же шофёром. Но и оно словно в бездонный колодец упало.
Ещё долго, до самой отправки в этап, я надеялся на чудо, но оно не случилось. Черновик же первого письма остался лежать в тайнике голубого чемодана. Через год я вместе с ним и письмами под фальшивым дном покинул последний п/я и привёз письма и прочие рукописи в Челябинск. Иногда при случае, когда письма попадали на глаза, я их перечитывал, дивясь своему безрассудству и наивности. А иногда и печалясь, что далеко не всё из задуманного сбылось в последующие годы».
Мурка
Кругом было тихо, только ветер воет,На завалинке собрался совет,Это хулиганы, злые ураганыВыбрали себе там комитет.Речь держала баба, звали её Мурка,Ловкая красивая была,Даже злые урки все боялись Мурки,Воровскую жизнь она вела.На советах Мурка планы намечала,Как им надо грабить, убивать.Нравилися Мурки все делишки эти,Нравилося Мурке воровать.С ними ворорвала, с ними и делила,Сними она ела и пила.Вором её звали, все ею гордились,Ворорвскую жизнь она вела.Как-то поздней ночью Мурка изменилась,Вырвалась без шухера она,К лягашам проклятым подбежала МуркаИ сказала шёпотом она.Вы, сынки советов, братья комитетов,Надоело с урками мне жить,Надоели эти все мои малины,И хочу я тайну вам открыть.И начала Мурка капать на малину,Все свои секреты выдавать,Лягаши писали, руки Мурке жали,Не хотели Мурку выпускать.Началась облава, урки не сдавались,С лягашами бой они вели,Дрались до упада, кровью обливались,Пострадали, бедные, они.Мурка вся дрожала, стыдно Мурке стало,Совесть сильно мучала её,Что все ураганы стали ей врагами,И теперь убьют они ее.Если тебе плохо было, Мурка, с намиИли не хватало барахла,Что тебя заставило связаться с лягашамиИ пойти работать в губчека.Разве не носила лаковые туфли,Лаковые туфли на большой,На большой с присыпкой, с маленькой улыбкой,Мы тобой гордились пред шпаной.Ты, Мурка, носила лаковые туфли,Лаковые туфли на большой,А теперь ты носишь рваные галошиИ гуляешь с рваной босотвой.Вышел из малины, а навстречу урки,И один по блату говорит:— Там за переулком в кожаной тужуркеМурка окровавлена лежит.Это её Сенька так вчера поздравил,Что-то с ней он долго говорил,Говорил со злостью, аж трещали кости,И сквозь зубы что-то процедил.— Здравствуй, моя Мурка, ты моя голубка,Здравствуй, дорогая, и прощай,Ты расшухарила всю нашу малину,А теперь вот финку получай.
Самолётик
1954, начало
Обычное лагерное убийство. Если можно назвать обычным насильственное лишение жизни человека. Меня известие удивило тем, что за несколько дней до него все мы подписали бумажки, предупреждавшие, что за лагерный бандитизм снова введена смертная казнь. И вот, словно в насмешку над указом, кто-то землянул кого-то. Впрочем, кого — стало известно вскоре же: хлебореза. Его знали все. И многие люто ненавидели. Как всякого лагерного хлебореза. Ибо не может хлеборез не красть из зековской пайки. Не захочет, да вынужден будет этим гнусным делом заняться. Так лагерная система устроена.
По зоне распространилась параша — задолго до удавшегося покушения были и неудачные, — что хлеборез в прошлом — следователь НКВД. Его якобы опознал один из тех, кого он некогда допрашивал и кому ломал кости. Этому слуху я не поверил, потому что знал: бывших сотрудников органов содержат в отдельных лагерях. А кто-то поверил. Лжи почему-то охотнее верят, чем правде.
Никто не сомневался, что лагерному душегубу дадут вышака.[268] Утверждали, что угрохал придурка обыкновенный работяга. В это я тоже не мог поверить, ибо знал: ни одно убийство, по крайней мере, там, где блатные держат власть, не обходится без них. Если убивают не сами блатари, то или гондоны по их наущению, или с их предварительного благословения — мстители.
Я тоже решил, что убийцу, кто бы он ни был — подлинный исполнитель или мнимый, — расстреляют. Хотя бы примера для. Но многие придерживались другого мнения: не приведут приговор в исполнение, а отправят ишачить на секретные рудники, в шахту. А там он дубаря даст максимум через полгода. Или через год. Если обладает бычьим здоровьем. Дольше человеческий организм не выдерживает — такие ходили байки, подкреплённые живописными подробностями и примерами. Рудники те называли урановыми. Мне это ни чём не говорило.
В том году, когда произошло «обычное» убийство хлебореза, я ожидал возможных перемен своей судьбы, хотя и мало верил в них. Накануне моё дело разбирал выездной народный суд из трёх человек. Судья, по виду — работяга лет пятидесяти, пролистал моё тощее «дело» и спросил, чем я буду заниматься, если суд освободит меня досрочно. Я честно ответил: намерен работать и учиться, не нарушать законов.
Через несколько дней меня сфотографировали, а «шестёрка» из штабного барака шепнул, что мои документы ушли на оформление. И всё же не укладывалось в сознании, что вероятно скорое освобождение. Больше я надеялся на зачёты. Их у меня скопилось за четыре года отчаянного труда более восьмисот дней. Короче говоря, если б мне удалось протянуть ещё полгода, я оттрубил бы свой срок — семь с половиной лет. По приговору суда, правда, мне отвесили предельно малосрочную меру, но в «ворошиловскую» амнистию скостили половину, учли, что рекрутирован был несовершеннолетним и впервые. Хотя ущерб государству мы, трое балбесов, нанесли немалый — по девяносто семь рублей с копейками. Выплаченный, впрочем, из первых же каторжных заработков. Сполна.
Едва ли мне надолго запомнилось бы то «обычное» злодеяние, тем более что не пришлось, слава богу, быть его очевидцем, если б не встреча с убийцей.
Этой встречи я мог легко избежать, но сам настоял на ней. Дело в том, что последние несколько месяцев я работал сначала санитаром в медсанчасти, после — дежурным ночным санитаром на доке. А незадолго до освобождения меня взял к себе помощником в приёмную врач из зеков Степан Иванович Помазкин, личность весьма оригинальная.
Упекли в ШИЗО за какой-то незначительный проступок фельдшера-лекпома. И заведение, в которое его ввергли, и СИЗО остались без медицинского обслуживания. Начальник МСЧ распорядился, чтобы обходы совершал я. Обслуживать эти объекты считалось делом неблагодарным и опасным. В СИЗО мне не отворили очередную камеру. Я ocведомился: почему?
— Пустая, — не моргнув глазом, ответил дежурный надзиратель.