Мише Ардову попасть в кооператив “Драматург” было гораздо труднее, чем Кучаеву, — он не состоял в писательской организации и формальных прав (которые, конечно, нарушались, но выборочно и не бескорыстно) у него вообще никаких не было.
Но с кооперативом ему помог Жора.
Благодарность Ардова Вайнеру показалась мне отчасти чрезмерной. Я не призываю к неблагодарности — говорю сейчас только о форме выражения этой благодарности. Она казалась мне чрезмерной только потому, что Миша с Георгием дружили с юности — и мне (допускаю, что из корпоративных чувств) неприятно было видеть, когда старые друзья в отношениях между собой словно бы поменялись местами.
Возможно, мое впечатление, что Михаил в их юношеском союзе выглядел авторитетнее, было обманчивым. Не оттого ли, что видел я их обоих в основном на Ордынке, где один был сыном хозяев квартиры, а другой его гостем?
А сейчас в кооперативном доме на Аэропорте Жора не только выглядел, но и во всех смыслах был хозяином положения.
Даже Боря Левин, не имевший и сотой части достоинств Михаила (и в общественном плане ничего не значащий), чувствовал себя с Вайнером, по моим наблюдениям, свободнее, чем Ардов. Притом что Левин не скрывал своего преклонения перед Жорой-писателем, упрекая его лишь по-дружески, что тот плохо следит за своим здоровьем, не занимаясь спортом, а Миша непрерывно шутил, позволяя себе и слегка посмеиваться над тучностью хозяина квартиры, хотя и самого шутника не отличала худощавость. Помню, Левин, всегда бывший в курсе и культурных новостей, сожалел, что Жора до сих пор не видел фильма с участием Анни Жирардо, и Миша тут же ввернул, что Жора и сам в некотором смысле жирардо.
Левин на подобные шутки права не имел (да они бы и не пришли ему в голову), а Миша — при его-то репутации остроумца — имел право и на более рискованные шутки.
Когда присутствовал я при сценах такого рода, меня не оставляло ощущение, что жалкому Боре от дома никогда не откажут (он здесь навсегда свой), а блистательному Мише есть смысл быть с хозяевами поосторожнее — и в каждой рискованной остроте шифровать тайный комплимент, положенный успевшему привыкнуть к постоянным похвалам-восторгам знаменитому писателю Вайнеру.
На эти мысли сам Миша меня, в общем-то, и навел, все время подсказывая (сам, может быть, того не замечая), как должен я вести себя с Жорой и его семьей, на каких правах бывать мне у них дома.
Отправившись служить попом в деревню, Миша Ардов освободил мне плацдарм для новой дружбы с Жорой.
Сразу двух товарищей детства новый Жора вряд ли потянул бы.
Я не видел в ежедневных встречах ничего из ряда вон выходящего.
Свои мысли и наблюдения, которыми я спешил поделиться с Жорой, казались мне интереснее того, что говорил он (да он и говорил намного меньше, чем я, чаще терпеливо слушал).
Конечно, полной откровенности (и с моей, кстати, стороны тоже) между нами не было.
В расположение Жоры ко мне, им всячески выказываемое, я до конца не верил. Помнил, как тот же Миша, когда на Ордынке конца пятидесятых Вайнер показался мне таким же близким другом, как, скажем, Боря Ардов, предостерег от излишнего доверия к искренности его отношения к любому из нас.
После женитьбы (и рождения ребенка) я переехал из хорошей однокомнатной квартиры в плохую двухкомнатную. Пусть и не слишком обременительной (не более часа усилий), но ежедневной поденщиной я зарабатывал деньги на следующий — завтрашний — день жизни, а на послезавтрашний этих денег уже не хватало.
По вечерам (а нередко и днем) я сидел в огромном (Жора соединил однокомнатную квартиру с трехкомнатной в единую жилплощадь) кабинете писателя Вайнера и что-нибудь непременно ему рассказывал, входя в сочинительский раж, разогретый вниманием собеседника, чьими детективами все, кроме меня, зачитывались.
Грузчики вносили в просторную квартиру дорогую мебель, в самой большой комнате (хотелось сказать про нее — зала) стояла скульптура, заставлявшая вспомнить про фонтаны ВДНХ, какие-то вкусные вещи ели мы на ужин, а я длинным языком оправдывал, как мне казалось, свой — противоположный Жориному — образ существования.
Все же я не до конца превращался в тетерева — иногда и слышал себя.
И за реакцией Жоры на свои слова изредка следил.
Я понимал, что Жора никогда не забудет, насколько выше были мои стартовые возможности: относительно культурная семья, русский писатель отец, отсутствие очень уж больших сложностей при поступлении в недоступное ему когда-то АПН.
Догадывался, что выгляжу со своей квартиркой на нежилом этаже (после завидной девяноста процентам москвичей родительской квартиры на Лаврушинском) смешнее, чем Жора со всей нуворишской роскошью квартиры в кооперативе “Драматург”.
Но мне всегда неловко бывало показать, что мне плохо.
И, хотя на протяжении жизни плохо мне бывало часто, у меня всегда сохранялся вид благополучного человека, которому очень хорошо живется.
“Очень хорошо живется” назывался фильм Всеволода Пудовкина по сценарию Александра Ржешевского.
Я запомнил Ржешевского по Переделкину. Дачи в аренду ему не полагалось — и непонятно было, под какой же крышей он ночует, настрогав десять человек детей, но никакого заработка не имея.
Выглядел он тем не менее, как бывшая знаменитость, гордо — преуспевающих обитателей писательского поселка считал ловкачами и бездарностями, а себя, сочинявшего сценарии для Эйзенштейна и Пудовкина, по-прежнему талантливым (а может быть, и прав он был).
Ржешевский не мог до конца служить мне примером: у меня не было прошлого, жизнь моя скорее еще не начиналась — никак не начиналась. Я не сочинял сценариев для Эйзенштейна и Пудовкина — и свысока смотреть на богатого Мережку не мог (у меня, кстати, такого желания никогда и не возникало, мне нравился трудолюбивый и удачливый Мережко). Единственно, что утешало, — не нарожал я десятерых детей. Но в моих обстоятельствах еще вопрос был, как одного подниму.
Для внешнего рисунка жизни я находил себе другие примеры.
Максудов в “Театральном романе” не может вспомнить имени предводителя мушкетеров у Дюма, а я помнил: господин де Тревиль.
Господин де Тревиль говорит д’Артаньяну, что приехал в Париж с четырьмя экю (кажется), но вызвал бы на дуэль каждого, кто усомнился бы в его возможностях купить Лувр.
Жору с его знанием жизни, любившего спросить о ком-нибудь: “На что он живет?” или назвать менее имущего соседа по кооперативу нищим, моя манера держаться вряд ли могла обмануть.
Но мне нравилось так себя вести — более того, нравилось вести себя только так.