Радио тут, вероятно, никогда не выключалось, и я невольно слушал с грустью знакомую, уже наизусть запомнившуюся песнь о соловьях, не дающих солдатам отдохнуть. Она-то и связала меня с домом — сейчас её слушают и там… Вся семья в сборе. Кроме меня.
И надо же такому произойти: зазвучала прекрасная мелодия, посетившая меня в то далёкое летнее солнечное утро, когда я проснулся в сарайке и понял, что волшебная музыка вовсе не чудится мне, а струится из круглой эбонитовой коробочки наушника, лежащего возле моей подушки-мешочка, набитого высушенной огородной травой.
Мелодия была та же, но без голоса певицы. Сердце моё сладко зашлось. Я опять, как тогда, летом, замер, пока последний звук не перекрыли барачные шумы. Голос диктора произнёс: «Мы передавали музыку Грига к драме Ибсена «Пер Гюнт». Я сразу и навсегда запомнил название произведения — ведь мне так хотелось слушать ту музыку ещё и ещё, пока не наступит полное насыщение.
Только что услышанное, когда я закрыл глаза, подсветило как бы изнутри воссозданное памятью лицо Милы. С ней, с Милой, мне стало спокойно, и я как бы растворился в забытьи.
Во сне Генка крутился, брыкался, что-то возбуждённо бормотал и выкрикивал, несколько раз будил меня.
Вечером, умывшись и подкрепившись варёной картошкой и молоком, я отправился с гурьбой ребят на завод.
«Какие же они все чумазые», — подумал я, встретившись в раздевалке с коммунарами, которых мы пришли сменить.
Мне дали промасленную насквозь чью-то спецовку, показали большущее корыто с керосином, в котором отмокали детали тракторов, подлежащие ремонту.
Работа оказалась несложной — отскабливать от грязи разные шестерёнки, тяги и валы, отмывать их тряпкой дочиста, протирать ветошью насухо.
В обеденный перерыв в цех, закопчённый, холодный, продуваемый сквозняками, к тому же темноватый, пробрался Генка и яростно взялся мне помогать. Николай Демьянович, углядев его, выпроводил добровольца из цеха.
— Ништяк, — заверил я друга, встревоженного таким с ним обращением. — Всё будет хорошо. Нутром чую.
Но взвинченный Генка ещё несколько раз заглядывал в цех и лишь к ночи убрался в общежитие, пообещав: если пацаны не гайнут его и он не рванёт тогда к тёте Доре, то будет меня ждать на месте. Кроме тёти Доры не оказалось никого, где бы Гундосик мог спастись.
Дома меня, уверен, ждут. Мама, наверное, плачет. Сердце у меня сдавило жалостью, когда представил эту сцену.
Сегодня же напишу на Свободу письмо. Обо всём. Чтобы мама не переживала. И надо узнать у Николая Демьяновича, могу ли я в ближайший выходной сбегать в город — повидаться со Стасиком и друзьями. И с ней. Если повезёт. Хотя бы издалека. Шило, по крайней мере, приезжал по воскресеньям к Игорёшке Кульше. У него-то мы и познакомились, как упомянуто выше. Разумеется, ученические деньги — мизер. Но я и их не получал. Завод-то — на хозрасчёте.
Какое это прекрасное, блаженное чувство — осознавать себя свободным и равноправным, самостоятельно зарабатывающим на жизнь! Отец уже не упрекнёт: «издивенец!» И посему — бесправный, существующий лишь по его милости. А деньги, когда я работал учеником плотника в КЭЧ, получал исправно. Даже меня не оповестив. Добро, если б отдавал их матери. Или мне что-нибудь из самого необходимого купил. Я даже не знал, какой у меня зароботок.
Бултыхаясь в ванне с грязным керосином, я вовсе не испытывал отвращения или стыда, что занят столь «чёрной» работой, и усердно очищал одну железяку за другой. Иногда — тяжёлые и неудобные. Пыхтел, стараясь выполнить задание как можно тщательнее.
К концу смены изрядно утомился. Это была приятная усталость. Извазгался,[374] разумеется, весь — с головы до ног. Зато на верстаке высилась гора подготовленных мною деталей. И во мне проклюнулась гордость — добросовестно отработал первый заводской день, никого не подвёл, справился с заданием. Самостоятельно!
В табеле напротив моей фамилии Николай Демьянович вывел крупную восьмерку.[375] И впервые улыбнулся. Мне. Как равному.
Это была победа. Я могу работать не хуже, чем коммунары. Теперь, наверное, меня уже не посчитают чужаком. Но торжествовать пришлось недолго.
Во время первой побывки чуть не со слезами — такое испытание вынести нелегко — пришлось убеждать маму, где и чем занимаюсь.
В следующее воскресенье она вместе со Стасиком (отец не пожелал участвовать в этой, как он выразился, «катавасии»[376]) пришла на завод — в мастерские. И с ними Игорёшка — к брату.
Встреча с мамой была для меня полной неожиданностью. И ещё, признаюсь, неприятной.
— Здравствуй, мама, — сказал я достаточно бодро при встрече. — Но домой я не вернусь. Об этом и разговора не заводи.
— Почему, Гера? — глотая слёзы, спросила меня она.
— Потому что вы с отцом плохо ко мне относитесь. Я вам не нужен. Особенно отцу. Не маленький, понимаю, почему вымещаете на мне свои неприятности. А здесь мне хорошо. Меня здесь за человека признают. А не балдой.
— Гера, ты неправильно нас понимаешь. Мы желаем тебе добра. Хотим, чтобы ты вырос порядочным человеком. Заботимся о тебе. И о брате твоём. Хотим, чтобы вы стали образованными людьми. Культурными. Как настоящие люди.
Слёзы струйками стекали по её смуглым щекам.
— Неужели тебя не трогает, что я твоя мать и из сил выбиваюсь ради вас? А ты бросил нас.
Беседа происходила в присутствии Николая Демьяновича, остальным коммунарам он приказал выйти из помещения, которое почему-то все называли не комнатой, а бытовкой.
Пуще всего я опасался, что мама начнёт обвинять Николая Демьяновича и требовать моего возвращения домой. Но этого, к счастью, не произошло. У неё хватило здравого ума и выдержки.
К матери я испытывал такую щемящую, острую жалость, что мог разрыдаться. Как в детстве. Когда меня на весь день оставляли запертым на ключ в комнате. Но выдержал.
— Гера, умоляю[377] тебя, вернись… Что тебе ещё нужно?
— Это невозможно, мама. Тебе этого не понять. Чтобы я жил дома как дома, а не как в казарме для экзекуций.
— Ну хорошо, хорошо, пусть будет так. По-твоему. Только идём домой. Не мучай меня. Ты знаешь, как мне нелегко живётся. И ты своими выходками…
— Это не выходка. Я работаю на производстве вместе с такими же…
Стасик и Игорёшка во время нашего разговора, как в рот воды набрали, лишь смотрели на меня. Молчал и Николай Демьянович, нахмурившись. Я ожидал, вдруг он заявит: «Идите и разбирайтесь у себя дома».
Я обратился к нему:
— А Вы отпустите меня или нет? Я хочу остаться у Вас. Вы ко мне добрее отнеслись, чем родной отец. И я Вам благодарен.
Когда я произнёс последние слова, мама заплакала навзрыд. Да и у меня ком стоял в горле.
— Я не имею никаких юридических прав удерживать тебя, Гера.
Герой он меня назвал впервые, раньше окликал по фамилии.
— Спасибо Вам за всё, Николай Демьянович. Я остаюсь с Вами. Со всеми.
— Только сейчас в своё переоденусь, — предупредил маму и пошёл в раздевалку, где в отведённом мне ящике висела домашняя одежда.
— Ну, чо? — спросил меня Струк, встретившись в коридоре.
— Ничо, — ответил я коротко.
— Линяешь, домашняк? — задал он ехидный вопрос.
Я промолчал.
Через несколько минут я вернулся в бытовку. Мама сидела на табурете, охватив лицо морщинистыми, натруженными ладонями.
— Я готов, — сказал я.
Мама встала, покачнулась, но её подхватил Стасик.
— Спасибо Вам за всё, — повторила она мою фразу, обращаясь к воспету.
— Всего Вам доброго, — произнёс Николай Демьянович. — Живите дружно.
Выйдя из барака, сказал маме:
— Я вас провожу до развилки. Мне сегодня во вторую.
— А как же? Ты же согласился?
— Нет, мама. Ты не сейчас, но после поймёшь: мне с отцом не ужиться. А вас буду проведывать по воскресениям. И может быть, иногда в субботу. Жить и работать буду здесь, на Смолино. После в армию пойду служить. А потом — видно будет. Так что, до свидания. И не беспокойся — со мной всё будет в порядке.
Мама, с её проницательностью, поняла, что я не уступлю.
— Угощение, Юра, возьми. Я тебе напекла. Не забывай нас.
— Спасибо! До свидания. Прости за всё, что тебе причинил. И будьте здоровы. Обо мне не беспокойтесь. Со мной всё в порядке, — повторил я.
Повернулся и пошагал к бараку. Хотя мне очень хотелось догнать маму со Славиком, обнять их и продолжить путь вместе, до самой Свободы.
Но увидел барак. Возле него стояла одинокая фигурка Гены. Он наблюдал за нами.
И меня пронзила мысль: куда же он без меня, мой Гундосик?
1974 год
P.S. Меня при переиздании книг долго мучила нерешимость: восстановить подлинные отчества Вовки и Генки Сапожковых — некоторые читатели могли подумать, что это моя выдумка, насмешка, — ведь по паспорту отец их числился Ильёй. Спьяну и первенцу дал имя — мода! Поскольку я изменил фамилию этой несчтастной семьи, то и Сапожкова-старшего решил назвать Иваном. Естественно, пришлось опустить все шутки, насмешки, издёвки, которыми щедро осыпала беднягу Вовку уличная шпана вроде Юрицы, Альки, Тольки Мироеда и других, кому поизмываться над беззащитным доставляло истинное наслаждение. Поначалу мне думалось, что они зло хулиганят, но со временем, кажется, понял: своё ничтожество, бездуховность уличные паханы и паханчики пытались подменить насилием над другими, жестокостю, запугиванием. То же, к сожалению, мне пришлось наблюдать и испытать на себе от советской, так называемой воспитательной, а на самом деле — жесточайшей репрессионной, системы, результатом которой стал невиданный за всю историю человечества геноцид народов России.