Шариф кинул пару сигарет чучелу. Наряженное в рваную фуфайку и в противогаз, стояло у обочины за постом чучело. И никто, никто, спустившийся с Лысой горы и перед подъемом на Ведьмину, не проезжал, не заплатив ему дань.
Ибо суровы были духи Муйских гор к тем, кто их не уважал. Хоть копейку, хоть конфету – но кинь, притормозив, проезжий человек, и прошепчи про себя молитву, какую знаешь. Хоть православную. Хоть мусульманскую. Хоть никакой, а просто – вспомни Бога. И, вспомнив, с миром поезжай.
Шариф, не заезжая ни в Алмаз, ни в шалман, тронулся в путь. Менты проводили его глазами и пошли греться на пост.
– Ну, Караока, пой! – кудлатый мужик лет пятидесяти отставил стакан и повернулся к напарнику. – Ну, давай!
В шалмане было весело и жарко. Пятеро дальнобойщиков да семеро девиц, новеньких, только что привезенных из Центра, гуляли напропалую.
Девки были наркоманками, их хомутали и высылали на точки, где они обслуживали проезжих за еду, дозу и ночлег.
Деньги забирал себе Вазиф, тот, что держал в городе ресторан.
Впрочем, каторга эта была не навсегда – если девка могла соскочить с иглы, силой ее держать здесь бы не стали.
Вот только пока ни одна не соскочила…
Колян по прозвищу Караока достал из кармана густо исписанный пухлый блокнот.
– А чё за погонялово у тебя такое – Караока? – спросила одна из девиц, с черной тенью под глазами, курившая «Беломор».
– А я все песни знаю! – Колян, парень лет двадцати трех, недавно отслуживший на Тихом океане, придвинулся ближе. – Все-все, ага!
Он махнул рукой гармонисту, придурковатому Фане, и тот, лихо растянув меха, спросил:
– Какую?
– «Загулял, загулял!» – кивнул ему Колян, и Фаня заиграл.
Караока встал и запел. Голос его был ни низок, ни высок, но много ли надо подгулявшим на Руси? Когда компания уже подобралась…
Стелился дым. Аршинами пили шофера. Не отставали от них и девки. И только по дряблым, морщинистым щекам Фани, контуженного еще во вьетнамскую, все текли никем не замеченные слезы. Да что с него, с придурочного, взять?!
100 градусов по Цельсию
Офицерская баня была расположена неподалеку – метрах в трехстах от комендантской и учебной рот, разделявшихся плацем и цветом погон: у рексов – красный, общевойсковой, у стройбата – черный.
Эти триста метров можно было пройти только по трапикам – обшивке труб отопления, поднятых над землей на метр. Эти трапики и служили тротуарами и в Алмазе, и в жилой зоне гарнизона.
Салабон из стройбата, банщик, попавший на этот торчок (т. е. выгодное, непыльное место – армейский сленг.) по протекции зёмы из Башкирии, уходившего на дембель, топил на совесть – ефрейтор из рексов был для него грознее, чем начальник политотдела полковник Култышкин, парившийся здесь с женой по субботам.
– Смотри, глаз твой в щели какой замечу – выйду и выбью, понял? – Ефрейтор проинструктировал банщика четко и недвусмысленно, ибо сам по салабонке изучал все щели этой баньки, из которых так хорошо просматривались распаренные телеса полковницы, а иногда, когда папаша парился с дружками в автобатовской бане, и дивная фигурка их дочки. – Понял, ты?
– Так точно, товарищ ефрейтор! – Салабон прижал чумазую ладонь к ушанке. – Понял!
– И вообще, секи, зёма, ладно? Если чужой кто завалится, стукнешь – два раза, два раза, раз, ладно?
– Ладно, ладно, товарищ ефрейтор! – Польщенный мирным тоном и словом «зёма», салабон расслабился. – Ладно!
…Слабый свет ночника в комнате отдыха бросал тени на дощатые, с сучком стены бани. Пахло медом и травами, чуть потрескивали камни в парилке за стенкой да капала, капала и капала вода в алюминиевую шайку из неплотно прикрученного крана.
Ефрейтор и Валька лежали на широких полатях, на простынке поверх медвежьей шкуры и матрацев. Истомленные паром и любовью, тела сладко ныли, и сознание уплывало, тихо и безмятежно, в этой теплоте и дреме.
– Ты что-нибудь решил? – Валька села и налила себе чаю. Пить после бани хочется, пить и пить, и нельзя напиться – столько влаги ушло в дощатый пол парной, натекло, накапало, растворилось, высохло, истаяло во влажном воздухе русской бани – все, что не нужно, что отработано, что камнем лежит на душе, капля за каплей вытекло на пол.
– Что я могу решить? – Серебряков тоже сел. Зачерпнув ложку меда, он налил в кружку духмяный настой таежных трав. Женьшень, китайский лимонник, шиповник – чего только не было в этом чае, Валька готовила его всегда сама, с детства привыкнув собирать коренья и травы с бабкой. – Слушай, а зелье это твое не приворотное? – поднял на Вальку глаза ефрейтор. – Нет?
– Не бойся. Приворотным я тебя давно опоила…
Серебряков поперхнулся.
Валька смотрела ему прямо в глаза.
– Так ты решил?
– Сказал ведь тебе раз: хочешь – поехали со мной. Здесь не останусь.
– Ну, а если я тебе третий вариант предложу?
– Это какой же?
– А такой.
– Ну, какой, какой?!
– Хочешь хозяином быть?
– Ты, Валька, не угорела часом? Каким хозяином?
– Таким. Самому себе хозяином. Ну… и мне.
– Валька, говори прямо, чего задумала.
– Ты слыхал, что в шхерах есть база секретная, немецкая?
– Ну, болтали чего-то… Мол, немцы там свои подлодки во время войны держали.
– Так и есть. Там склады законсервированные – еда, форма ихняя, оружие. И два катера торпедных, скоростных – целехонькие.
– Ты не шутишь?
– Не шучу. И еще кой-чего.
– Чего?
Валька долго смотрела на него, как бы раздумывая, можно ли доверить этому человеку все, что знала? И решилась.
– Камни. Много камней.
Потрясенный ефрейтор долго молчал. Потом закурил. Сигарета плясала в его пальцах.
– Сколько много?
Валька усмехнулась – чуть грустно, чуть зло.
– Не считала. Но внукам хватит. Отборные алмазы, в кожаных сумках.
После долгой паузы Серебряков спросил:
– Сама видала?
– Сама.
– Ну, допустим. И что с этим со всем делать?
– Поживем в шхерах – год, два, сколько захотим, чтоб не видеть никого, не слышать, грязь всю эту сволочную, как накипь, повывести… А там… Борт есть, камни есть, плыви, куда хочешь… Если, конечно, надо куда-то плыть.
– Валька, ты сумасшедшая! Мы же не медведи, как без людей?
– А что тебе люди дали? Псом цепным тебя сделали?
Ефрейтор осекся.
– Ну, а родные? Мои? Твои?
– Моим – все равно. Твоим напиши, что в старатели подался. Да что ты, мальчик, что ли? Я, баба, не боюсь, а он дрейфит!
– Ладно, черт с тобой! – ефрейтор обозлился. – А рожать как будешь?
– Ты поможешь.
Они долго молчали. Потом Валька продолжила:
– Боишься, дембель?
– Боюсь. Не знаю, смогу ли. Вот так, в омут башкой…
– А мы Надьку, Надьку с собой возьмем да Нефедова. – Голос Вальки стал просительным. – А, Вася? И им здесь не жизнь, а вчетвером – куда же больше, Вася…
– А ты с ними говорила?
– Нет пока. Как я без тебя могу? Да Надька и раздумывать не будет. А летчик… Он, Вася, ее любит, мы, бабы, это различаем.
– Катера большие? В порядке?
– В масле стоят. Метров тридцать длиной, на восемь человек. Аппаратура вся цела.
– Рации?
– Я, Вася, не радист. Но что-то похожее видела… С мамочкой, Васенька, по рации разговаривать будешь?
– Дура. Ты катером управляла?
– Нет.
– И я – нет.
– Ну, Нефедов сумеет. Что самолетом, что катером – авось не потонем.
– Валька, а документы?
– Что – документы? Ты ж не беглый, военный билет с печатью, что отслужил, в кармане. Да и потом, коли надо – в Алмазе за бабки какой угодно документ тебе выправят… Кому тебе его предъявлять?
Они долго молчали. Потрескивали и вспыхивали дрова, и все капала, все капала и капала, капала и капала в алюминиевый тазик вода из неплотно прикрученного крана.
Салабон у печки снаружи подбросил дровишек. Вокруг было тихо. Он вздохнул и, утерев сопли грязной рукой, продолжил скулить-напевать какую-то песню. Он пел по-башкирски, с детства запомнив слова и мотив, и на душе у него становилось чуть теплее.
Может быть, оттого, что дрова разгорелись веселее.
18 градусов по Цельсию
Рев двигателей заходящего на посадку самолета вывел Надю из оцепенения. Весь день с самого тусклого рассвета и до сумерек, что грозились опуститься вот-вот, она пребывала в тесной, непонятной тоске, и тревога, как маленькая черная гадюка, все сосала и сосала ей грудь.
Газовые горелки двух кухонных конфорок мерцали, как всегда, синим пламенем ада, и гудели, гудели, гудели.
Она бросилась к окну.
Маленький ЯК-40, чуть не чиркая по крышам города, заходил на посадку. Надя без сил опустилась на табурет.
– Где ты, милый? – прошептала она, глядя в серое марево за перекрестьем рам. – Где?
Она знала, что Нефедов сегодня занят на аэродроме и будет только вечером, и не могла найти себе места, и маялась в квартире, и вздрагивала от каждого шороха.