Как и моя дочь, замечу. Вот здесь и поворот. Говоря по чувству, не было страдания, а следовательно, и убийства.
С чего? Повторяю, говорю по чувству: он жертва какихто побуждений, сил неизвестных. А это совсем другая история. Тут и истина.
— Зачем же признался в убийстве? — спросил Стройков.
— Хотел остановить ее как бы страданием и вернуть.
На такие безумства способна ревность, поражающая разум длительным возбуждением. Сгорают и силы душевные. Потом пройдет. Опомнится. Придет и истина, если душа его добра, что считаю высоким и счастливым даром, без которого жизнь пришла бы к падению. Только она — эта доброта души — в силе своей, в слезах и в гневе противостоит не менее сильному ничтожеству.
«Без улик, по чувству, а чуть ли не всю правду подал, — подумал Стройков. — Да только не то. Мужик-то умный, что-то бы и новенькое изложил».
— А если скрыть что-то хотел? — сказал Стройков.
— А вы слышали, говорят, будто бы Желавин жив? Делом этим завелись.
— Слышал.
— Так о чем же еще говорить?
— А с чего такой оговор на себя? Оговор-то с чего? Это же остается.
— Я вам сказал о чувствах.
— А если потянул на дело, что-то исправить?
— Легче сквозь землю провалиться, чем на суд взойти, — пришлись слова Серафимы к ответу. — Мысль не моя, чужая, вымученная. Такое бывает: «Легче сквозь землю провалиться, чем на суд взойти». Страшнее суда за убийство. Не по преступлению, а по совести, — пояснил Николай Ильич, — Поняли? Шажок сделан и связан с тем, кто вынудил сделать. Вот этот шажок, дальше-больше, приводит к страху и мучениям. Жигарев мог оговорить себя, взойдя на суд за убийство, но только бы не всплыл шажок.
Стройков не ожидал, что история Мити вдруг так повернется, и не за этим он ехал, сам из скрытого подкрадывался, да не знал, с какой стороны виднее.
— Ищите женщину, — сказал Николай Ильич.
— Его жена?
— Зачем же ей обострять бегством к любовнику? Она чиста. Женщина та, которую могли привлечь, и вскрылся бы тот самый шажок. Лежит, истомившись, змея, и хочется ей лжи, чтоб шажком утянуть человека. Вот так, Алексей Иванович. В отвлеченном, в общем. Я не знаю, что еще сказать. Как мог… А он где, Митя Жигарев?
— На фронте.
— Он сам когда-нибудь скажет. Говорят, отца жалел. Вот тут что-то бьется. Душа Митина.
После скорого перекура за дверью Стройков снова сел на свое место у окна. Голубоватый свет стекол сменился на хмуроватый: солнце ушло с улицы и с другой стороны освещало крыши домов и кружевные сиреневобелые венцы церквушек.
— Еще к вам вопрос, Николай Ильич. Понять не могу, как он, Желавин, полез с таким письмом? Он ли писал? — сказал Строиков.
— По рассказу Серафимы Дементий Федорович обозвал Желавина лозягинским холуем. Он затаил злобу. О дальнейшем говорить что-либо боюсь: нет следов правды. Когда-то навещал мою тещу, бывал в доме. Его землячка. Было поразительно его чутье к собеседнику. Вот одна из его фраз: «В иносказательном тебе передам, ибо очень жалкое в жалком-то и не видать, а только в возвышенном отвлечении». Стиль его письма на Елагина. Сам писал — не с чужих слов по принуждению. Можно и остановиться. Я Дементию Федоровичу помог по мере сил. Теперь на свободе. На документе полковая печать и его роспись. Вы что же, у него служите?
— Я участковый, как был.
— Обширные наблюдения должны быть.
Вот и все, закончилась беседа. Николай Ильич встал.
В прихожей, обуваясь, Стройков незаметно глянул на окно напротив. По белой занавеске колыхнуло.
«Ходит», — опустил голову и подтянул голенища.
— Куда же теперь? К Серафиме?
— Скандальная больно. Посмотрю.
— Была девочка любопытная, быстрая.
— Спасибо за хлеб-соль, за слова и советы.
— Если что, заходите. Да провожу вас.
Стройков и Николай Ильич через двор вышли на соседнюю улицу.
— Вам туда; — показал Николай Ильич тростью на как бы перекрытый домом поворот улицы, виднелся лишь узкий просвет, в котором трамвай зарябил красной картинкой. — Совсем забыл. Что-то хотел подарить вам на память. На углу постойте. Я сейчас, — Николай Ильич торопливо скрылся в воротах.
Стройков дошел до угла, хотел повернуть назад и вдруг увидел Серафиму, в платке, в новой стеганке. Перебегала улицу. Лицо издали показалось молодым, а вблизи осветилось улыбкой.
— Как по телефону с тобой, Алексей Иванович. Прямо на уголке, под часами.
— Судьба, значит, мне еще раз каблуками греметь, а то и вовсе без них ехать. Если ты собралась рубашку на себе рвать, такая у тебя привычка в себя вцепляться и терзать, давай договоримся. Рви сколько угодно, а когда я спокойно за уголок зайду, тогда уж ори. Сцену на уголке не устраивай. Мне же совестно, что женщины подумают, будто я от алиментов бегаю. Прежде хоть среди мужиков, скроешься, а сейчас и мужиков не видать. В любом дворе задержут. Дай мне, милка, спокойно уехать.
Стройков остановился у витрины под парусиновым тентом. Напротив деревянный бар. Женщина за стеклом наливала пиво.
— Хочешь, угощу, — будто с повинной сказала Серафима.
Стройков отвернулся.
— После кружек бегать тяжело, а ехать и того пуще.
— А то в парк. Жасмин там, вино всякое. На живодерку успеешь. — Она слегка отвернулась в тень, отвела подол и, сжимая неуловимый, упруго ускользавший, лебяжий разлив ноги, достала из-за чулка свиток красненьких тридцаток. — Хорошо расстанемся. К дочке я собралась. На Волгу ее отправила. Завод там, самолеты делают. Буду работать.
— Жасмин, вино всякое. А кого у окошка ждала? Любовника?
— Тебя.
— Чуткое твое сердце.
— Все дурман.
— Словно жалеешь о чем?
— В осень холодею, а тепла нет.
Николай Ильич показался. Шел быстро, помахивая тростью. Трость взблескивала. Завидев Серафиму и Стройкова в беседе, замедлил шаг.
— Убитого и убийцу бог рассудит. А не ты и не он, — кивнула на Николая Ильича. — Все совесть изучает. Была у одного, да и того распяли. Спрашиваю, за что? Объясняет, а не понимаю.
Николай Ильич прошел мимо.
— Я потом, — проговорил он.
Остановился на той стороне, у булочной. Серафима отвела взор.
— Я и тещу его знала. Служила у нее. Садик был свой у окошек. Теперь другие живут. Садик запылился… А ты, Алексей Иванович, чей гроб на горбу нес? И кого от души землицей со слезою пожалел? Выходит, гада?
— Опять понесло тебя, любезная.
— Как же? Разговор, будто я не за мужниным гробом шла. Не то воскрес. Второй в роду человеческом. А не любили. Он тоже в мыслях желал, а наяву никак.
— После топора не воскреснешь.
— И свою могилу не сдвинешь. Барина пожалели и спрятали. А Астафий холуем остался, и гадом его показали. Унижали: не пролетарскими щами, а ловягиискими от него пахло. Подъедал. Вроде как пес. Надо бы не есть, а с голоду сдохнуть. Свет бы переменился — золотом и маслом счастье бы всем потекло. Ты святым духом питаешься? И откуда только силы?! Куда принесло, за кого-то погавкать.
— Ты полегче на таких поворотах! Успокойся.
— Про жасмин-то забыли, заговорились. Хоть и отцвел, а листики пахнут.
— Астафия жалеешь, а чего на могилку его плюнула?
— Ты, Алексей Иванович, в эти плевки не лезь. Ты со мной и чай не пил, и не видел меня. Лучше будет. Жалела Астафня. Обманули его со всех сторон. Хоть бы один ход кто оставил. А плюнула потому, что дурак он. И себя замучил, и меня. Приехала его помянуть, а не плюнуть. Но уж заодно. И помянула, и плюнула. Блюститель волнуется, — покосилась Серафима на Николая Ильича. Он заходил у стены булочной — туда и сюда. — Успокой. А я — вон по забору, за углом. Калитка там. Обожду.
Серафима, оглянувшись, скрылась за углом.
Стройков от ворот магазина показал Николаю Ильичу на поворот на той стороне — у керосинной. Перебежал через мостовую.
Николай Ильич подошел. Протянул Стройкову вроде бы бронзовую круглую крышку.
— Лупа. На память. Открывается. — Из бронзы выдвинулось выпуклое стекло линзы в оправе.
— Погодите с лупой. Отсюда за воротами посмотрите.
Внимательно! — распорядился он.
За углом забора подошел к назначенной Серафимой калитке. Заглянул во двор, заваленный ящиками.
— Серафима!
Никто не ответил.
Стройков бросился к подъезду Николая Ильича: «Может, эта калиточка?»
Постоял у двери в квартиру. Прислушался.
В подъезде застучала трость Николая Ильича.
— Что происходит?
— Дверь, дверь откройте, — поторопил Стройков.
Николай Ильич ключом открыл дверь.
Стройков оглядел комнаты и на кухне устало сел.
Взял хлеб, положил ломоть ветчины. Зажевал.
— Назначила свидание у калитки. А не оказалось, — проговорил он. — Вы от керосинной по соседней улице шли?