Серафима отбежала.
— Сюда!
Гордей спешил к Павлу, вытаскивал пистолет из кобуры.
— Стой!
Павел прыгнул в овраг, выбрался на ту сторону. Удар в голову ополошил его.
Он, ломая кусты, повалился па дно оврага. Встал и полез по склону. Поднялся было и отвернулся. Удар скользнул ниже затылка.
Павел, заваливаясь, но не падая, ворвался в орешники. На колено поднялся. Ждал с ножом. Кровь ползла по лицу. Рядом гомонили, не могли успокоиться.
— Убьют, не ходи! — раздался крик женский.
Серафима проползла по яверю. С шелестом поднимались против ветра темные вздохи его и падали.
Рука легла на ее спину, придавила.
— Стой! — потащило и бросило навзничь. — Здесь, здесь.
Взор ее занесся куда-то, будто хотела заглянуть на другой, неведомый за небесною прорвою берег. Огнище в глазах красотою прозрело вдруг.
Грудь закатилась и потекла в рваной кофте.
— я, — говорило бородатое и грязное. — Да очнись!
Ворочались в яверном иссохшем хворосте, да словно что сплетало их и душило в путах.
Серафима опустила голову. Платок скрывал ее лицо.
Желавин стянул платок.
— Все как-то мимо. И глядим мимо. Будто противные. Не разберу.
Она замахнулась платком, хотела накрыться, да с одной руки сорвалось: платок затянуло яверем.
— Не размахивай. Заря темное ловит. С бугров видать.
Заря не пробуждала от беды, не звала на крапивный двор, не грела, холодная, конопляники у овинов, лишь напоминала о радостях, дорогих теперь. Запаривала болотные прорвы красным адом наступавшего дня.
Луженой зеленью засветал яверь.
— Как на дне морском, — проговорила Серафима.
— Туда бы. Ты — в короне алмазной, а я — с вилами. Дырявь корабли. А из трюмов золото монетами разными. Кучами в водорослях. Вилы бросай, лопатой греби. Одно не купишь. А что? Чего-то и неведомо. Все другим достается, да никак не купит, что нищему какому даром подтрапнт.
— Что ж такое? — пробормотала Серафима.
— Слова этому нет. И сопляк любит, богач и герой. А есть, одним взглядом поразит — бриллиантом драгоценным. Берн! А отблеск не возьмешь. И в руках и на душе пусто. Любовное, да не любовь.
— Фенька блазнится.
— Вот и очнулась, милка. Где была, что видела? Где знакомый наш? Весь клубочек распряди.
Серафима посмотрела на зарю. Огнище показалось в глазах, и чуть отвела взор, погасло.
— Тошно, — проныла она. — Червяк на сердце.
Упала в яверь, уползти хотела. Желавин достал ее и повернул на спину. В рваной кофте — в тени и в заре малиновые ягодки. Из-под ресниц помертвело смотрела и ждала. Теплым болотом обдавало ее.
Она села и снова с силой замахнулась платком, сказала:
— Взорами сгорели, на чужое-то глядя. Много видел, да брать боялся. Все около.
— А как за чужое стукнут. От дома убежишь, а от стыда своего нет.
— На подлом стыдом не провалишься. Иди к Стройкову со стыдом. Строгий мужик и по совести, хотя и замучил. Не в меня, в старое, трактирное торкнулся.
— Не он решает.
— Пошел бы?
— Я под Ельню сходил бы. А оттуда, на целых если ногах, с отпущением шел бы и шел бы к тому океану Ледовитому и вкось к другому. Волей бы надышался.
Умираю без волн.
— Кто этот знакомый? — спросила Серафима.
— А что тебе? И знать не надо.
— С Катюшкой Стремновой в ельнику встречался.
— Как! — вертанулся Желавин поближе к Серафиме.
— Чего-то поговорили скоро.
— Вон что. Умом того не достигнешь, что глазами увидишь. Значит, с комиссарами он?
— Или чего ты болтал на болоте?
— Нет, нет, — заслабевшим голосом проговорил Желавин, — Так, всякое.
— И всякое оборачивается.
— Упустили.
— Это бы ладно, с комиссарами. Бандюга он голодный.
— А с Катькой чего ему надо?
— Мало ли знакомство какое. Форма-то на нем командирская. А бандюга. Где же ты подобрал такого?
— В жигаревской избе, в погребе прятался.
— И ты туда же.
— С сеновала его видел.
— А ты Феньку ждал. Все к ней. Да свое не отдаст, счастлива. Не оторвешь — и ты, и Митька, два дурака.
— Зависть гложет тебя.
— Что видела с тобой? Днем света боялся, ночи у окна просторожил. От колесного стука под берег бегал.
— Под притолокой гнися. А я забыл, — с раскаяньем, как-то и посмеявшись, сказал Желавин. — Допрешь до поговорочки своей. Что дальше, говори.
— Пошла я за ним: от следа его, как за лодочкой, берегом. А след путает. Уйдет, скроется, и откуда-то опять на том же месте. Только чудно. Если глядеть, сразу и видать: нехороший чего-то ходит. И все в тень, в тень. А того не понимает, перед заревом фуражка-то его тетеревом. На развалины барские завернул. Подремал, подремал, да как вскочит. Беженцев испугался. Занырял по осиннику. Потом вдруг будто опомнился. Под пеньком чего-то заковырял. А когда скрылся, я к пеньку.
Серафима осторожно вытащила из кармана стеганки что-то завернутое в рвань. Расплела лохмотки. Засохшая грязь рассыпалась, в глинце что-то блеснуло. Желавин хотел ближе разглядеть, а Серафима отдаляла и смотрела, как он клонился будто бы сном.
— Поиграй, поиграй, милёнка ты моя, — заговорил, оглаживая ее колено, омывал порезанное осокой, — Тихонькое. А ночкой? — глянул в глаза. — Подай!
Желавин подержал на ладони грязь, какое-то стеклышко выщипнул: «Условное, что ль?»
— По затылку-то не огрел у пенька?
— И его нет, и след потеряла. На край поляны вышла. Вижу, фуражка его тетеревом. Про встречанье-то с Катькой говорила. После у дороги он сел. Рядом я прилегла. Любовное его залихоманило. В баньку меня потянул. На ребят лихих там нарвался. Ножом затряс.
Руку мою сжал и все водит, водит, место никак не найдет. А я маню.
— Любовное. Искал место, где ножом тебя торкнуть.
— За что?
— А у пенька на приманке слежку твою приметил.
Способ такой. Вот тебе и тетерев. Только чей? С того леса или с этого из одних черничников с Демушкой.
Не торкнул бы, так свел. А оттуда на поводке собачкой ко мне. Зачем себя показала? Потом бы к пеньку, после.
Сорвалась, а здесь?.. Как бы неводом не завели от болота.
— Погоди. Ребята из баньки за ним погнались. Разъярели. В овраге бил?!. С края на край шатали. Наганом по голове, а колом по ногам ломали. Да какая ж сила-то! Вырвался, ушел.
— Засада, выходит?
— Сам на них. Закричала я: «Не ходи, убьют!..»
Один на голос ко мне и кинулся. Свалил. Да ускользнула. Он за мной. На тропке орешину отвела. Бежит, а я орешину и отпустила. По бельмам ему. Знаешь кто?
— Не накаркай.
— Гордей Малахов.
Желавин приподнялся и оглядел яверь, стелившийся хмурыми желтыми и багровыми всполохами. Не завихривало вблизи, не западало: знал, там, где человек, на том месте словно проваленное, и яверь завихривается, полошится, бьет, как подстреленное крылом. Посмотрел выше, в сторону Смоленска, закрытого в необозримом частым лесочком. А в той стороне, где Москва, вроде бы куполок церквушки, ясный-ясный.
Желавин опять присел напротив Серафимы.
— Не спятила?
— Под бок саданул.
Она заголила бок, гладкий, как береста, потрогала тенистую излучинку у бедра и вздрогнула животом, опустилась. Желавин отвел глаза, проговорил:
— Кулак у него колодный. Вдарит — и печенка в глотку. Гляди теперь. Этот грибник с корешком рвет. На срезанном червячок заводится, рыженький такой, верткий. А после него уж нет — чисто. Уходить надо. А куда?
Серафима обняла Желавина, зацеловала его со слезами.
— Не погуби, не погуби.
— Что еще?
— Забавил он меня, прорвой засосал.
Он скинул с себя ее руки.
— Как на духу, скажи мне. Совет дам. Или пропадешь. Ты Стройкова у адвоката стукнула?
— Я! Ход закрыл.
— И во дворе добавила ты?
— Я. Сбить со следа хотела. В кепке ему показалась, с холстинкой.
— Вали на Гордея, — догадливо и зло подсказал Желавин — Приходил, стелиться заставлял. Гордей. Гордей-то, он и Стройкова хлобыстнул. Он. Взял, проклятый, что-то из-под порога, в мешке. И дочкой мне грозился.
В страхе жила.
— Ничего пе брала у него?
— Нет.
— И па посулы не шла?
— Нет.
— Вот вот, баба, так и веди, веди. На него, на него, все на него. Прошлым гноил. Травкой дуру из тебя сделал Николая Ильича с тросточкой не замарывай. Из головы вон! Пусть хоть один честный останется. На случай и защитит. А то и ему веры не будет. От всех начал твоих он Гордей Малахов. За глазами бандит с холстинкой Про порог молчи пока. Без раскаления в разговор гада не впутывай. Недавний топляк по дну ходит: легок еще Потяжелеет, на тихом уляжется. Некоторые новости тебе- барин Антон Романович жив. Садовником прямо по этой дороге у границы. А присматривала ты за сынком его — Пашенькой. А сейчас в сторонку.