Небо над Смоленском тянулось сумрачным потоком куда-то.
— Столпотворение российской истории, — проговорил Ловягин, — и конец ее на этих холмах. Жутко сказать.
— А здесь, по нашим краям, дорога такая испокон побоишная. За Москвой-то, Владимирка потише, кандалами метенная. — Позадумался Желавин, вздохнул. — Как Европа поживает? — спросил хмуровато. — Поди, и Париж видел?
— Видел.
— И бабенки веселые?
— Свобода.
— Наша все с иконы глядит, как на коленях, сердешная, о малой радости молит. А Париж и мужики видели, когда Наполеона проводили по этой дороге. А царство высокое скоро народ забыло — спасителя своего.
— Всю историю в недолю свели и оплевали.
— Кто оплевал-то?.. Забыл сказать. Искали вас тут в тот переворотный год. Топору на поклон.
— За что? — с гневом спросил Ловягин.
— Так ведь и во Франции королю Людовику и прочим головы поотсекали. За что? Вот и спросил бы, в Париже-то. Или плачут над Людовиком-то? И ты слезки лил?..
Подобрал я на развалинах вашей Помпеи, в бурьяне, картину небольшенькую. Дуэль Пушкина с Дантесом.
В своей хилой избенке повесил картинку-то. Задумывался. Вроде бы какое-то безмолвие сумерков зимних из прошлого являлось-вечной задумчивостью в лесочке как бы осиновом. Что-то и проглянуло. Не просто дуэль.
«Пал, оклеветанный молвой», как выразился другой поэт.
Стреляли в русское! Чтоб не возвышалось наше, а осталось в низменном упадке духа, нищего и немого. Убитого в санях скорее и отвезли, а молву ревностью прикрыли.
Русский царь над русским предательство совершил. Поди, когда последнего царя к стенке поставили, мелькнула мысль у него под взором комиссара. Он, комиссар, царственный круг романовский пулей замкнул — приговор истории привел в исполнение, ненавидя за погубленное и униженное.
— Сам тоже комиссарил в гражданскую? — помолчав, спросил Ловягин.
— Не понял, барин?
— Песенка известная.
— Не я ее сложил. Да нет и той, какую Викентий Романович высоко воспел.
— Куда же делось?
— Я не барин и не хозяин. Не ко мне вопрос.
Сгорбясь сидел Ловягин. Вдруг подался вперед. Исподволь, от колена пистолет выставил.
— Короче и побыстрее! Без прибауток?
— Спешишь, барин, — проговорил с сожалением Желавин. — Дело не зная.
— Выкладывай все, что разнюхал, умник. Все!
Желавин снял картуз, сапоги — разделся. В борозде груди поблескивал крестик на цепочке.
— Стой!
Желавин спустился по горло в болото и, держа над головой узелок, осторожно заплыл в протоку среди яверя.
— Вернись, — негромко позвал Ловягин. — Возглашенному послужим.
Желавин заполз на островок. Стал одеваться. Натянул нижнюю из грубого холста рубаху.
— На ресторан получишь. Не здесь, так под пальмами.
— Не унижай и не позорь.
— Отец сказал: ночью унесли. Армяк с бриллиантами. На возу лежал.
— Не слышал, — глуховато ответил Желавин.
— Кто мог взять?
— Устал я.
— Кто мог взять? — повторил вопрос Павел.
— Пустой разговор. Кто бриллианты взял, а нам бы кусок хлеба где взять.
— Найдем бриллианты, волю себе купим и скроемся.
— Оно бы и ничего тюрьма, а изба сибирская, то и совсем бы рай.
— Что там бормочешь?
— Про избу я, про избу. От окошка малинкой пахнет.
Желавин завалился на мох, закрыл глаза.
Прежде с этого болота лихорадка ходила, по туману.
Боялись в деревнях. Недомогание сперва, ломота, а потом жар. Всякие случаи бывали: то в лесу человек окажется, то в чужую избу зайдет. Только в мороз исчезала, коченела зимой. По льду за клюквой сюда ходили. По кочкам брали. Платки цветом по всему болоту. А лед молодой похрустывает, звенит: рад, что люди пришли за красной ягодкой на пропащее. Сейчас самое опасное.
Холодом от дна тепло выгоняло. Гнилое испарение пойдет. Заснешь и не встанешь. На такое сидение не рассчитывал Астафий. Надо местечко менять. Червячок в завязь загодя лезет, а после яблочко грызет. Да и разговор, разговор уж не с лихорадки ли?
Павел поднялся, помочился в болото и снова улегся под шинель.
— Ты это водицей растирайся, — заметил Желавин. — А то комары кожу-то воспалят, зараза какая попадет.
Много всякой накопилось. — Желавин встал, как-то встряхнулся. — Не дай бог захвораем, а то и вовсе заснем.
Да вот что, сходил бы ты к Родиону Петровичу Ссбрякову. Лесничий здешний. Скажешь, с Лубянки специально прислали. Но чтоб об этом ни одна душа не знала: так и предупреди его. С тобой не зря тут просвещались. Из нашей беседы что надо черпай по соображению. Понял?
А сам гляди, нет ли там старичка? Нет, так сюда назад С оглядкой.
— А что за старик? — спросил Павел.
— Он про бриллианты знает.
Родиона Петровича не было дома: стланил с солдатами дорогу в лесу.
Юленька для них обед уже приготовила: сварила кашу из концентрата и гороховый суп. Вышла за водой к расписной, крашенной резьбой колодезной будочке в вишенках.
Лейтенант показался во дворе.
Хозяйка сверкучим потоком выливала воду в кадку.
Нежным и прекрасным светом словно почудилось Павлу лицо ее в сумерках будочки: напомнило тоской о жизни, забытой им в грязи болотной. Желтый дурман ромашек качнул в сон.
Он подошел к хозяйке, сказал:
— Я из особой разведки. Нет ли в доме посторонних?
— Старичок тут один, больной совсем, не встает.
— Где он?
— А в чулане.
Павел зашел в чулан и закрыл дверь. Отдернул занавеску на маленьком окошке.
На койке лежал старик с забинтованной головой, лицо его в грязных бинтах. Глаз едва-едва приоткрылся.
— Где я?
— Прогуляться не хочешь? — сказал Павел.
— Слаб, слаб я, — пошептывал старик и приглядывался к лейтенанту. Пашенька?
Павел оглянулся. Дверь закрыта.
— Кто ты? — спросил старика.
— Дядюшка твой Викентий.
Глаз радостно заморгал, блестел от слез.
— Дядя Викентий, — прошептал Павел. — Спаслись, спаслись. А теперь бежать.
— Нет, Пашенька, не так просто.
Павел вышел во двор.
Хозяйка наполняла водой кадушку, лила из ведра — по листве прозрачно волнился свет, лила и смотрела на Павла.
— Муж ваш далеко? — спросил Павел.
Юленька показала в лесную чащу.
— Позвать?
Он обнял ее и поцеловал. Проговорил, раздувая ноздри:
— Вот так, для знакомства.
Юленька вспыхнула.
— Совсем стыда нет.
— Мужа зови. Да поскорей.
Хозяйка скрылась за калиткой. Павел и Викентий Романович перебежали через двор. Завернули оврагом к краю леса и там уползли в таволги. Притихли, залегли.
Викентий Романович приподнял бинты с лица. Глаза повеселели.
— Я тебя по нашей породе узнал. Да и Желании рассказывал. Он ко мне прислал?
— Да, он.
— Захворал в болотной норе. Желавин меня сюда подтащил. А хозяева подобрали.
— У меня свои люди. Они помогут. Уйдем.
Викентий Романович обнял Павла, свалил на землю его.
— Да как же я рад, Пашенька. Что с отцом?
— У границы садовником служит.
— Неужели увидимся? Двадцать лет прошло. А момент, как тогда. Уйдем или конец? Я больше не выдержу.
И тебе погони этой не желаю.
— Кто же? — с угрозой сказал Павел. — Назови.
— Я сам не знаю, Пашенька. Главный есть. Гордей Малахов, старый знакомый, с мешком и ножом служит ему. Меня ищет. За бриллианты.
— Где же они, бриллианты? — спросил Павел.
— Ты не найдешь. Надо сбить, запутать сперва охотников. Тогда пойдем. Или убьют на армяке. Ты же знаешь, Пашенька, как сбить. Хорошо, что этому научился.
Злее будь. Никто так не предаст нас, как наша жалость.
Иди к Желавину. Вон у лесочка лазарет. Раненых туда привозят. Там за банькой завалюсь как-нибудь. Ты придешь с ним. Увижу. Все трое уйдем. Тогда не удалось, теперь-то с тобой, с новой силой.
— Кто же схватил тогда армяк с бриллиантами? Сбил нам всю жизнь.
— Не время рассказывать.
— Где же они?
— Не горячись. Дай уж я доведу это дело.
ГЛАВА II
Серафима разделась в метелистом явере и, оглядевшись, накинула лямки узелка на плечи, в платке и в суровой рубашке, сползла в болото. Знала наддонную тропку. Оступись — и пропадешь: свяжут водоросли, утянут и венком из белых живых цветов накроют. Наступала на коряги, и они колыхались под ней, ворочались в кромешном. На поверхности пыхтела, бурлила жижа. Бардой забродившей дурило голову: тошнотный дух, отравный, в каких-то слоях настоянный. Брось камень-прорвет пелену, и пузырьки закипят. Поднеси спичку — пламя глубокое пыхнет с жарким шелестом. Дышала через толстый мокрый платок: в повязке лишь глаза виднелись. Все знала, и про одно местечко свободное.