Алексей Никонорович. А чего мне останавливаться? Что я, козы дохлой не видел, что ли. И ты что, забыла, мы же к Николаю Ивановичу на банкет в ресторан «Прага» были приглашены по случаю юбилея. И он меня просил быть тамадой. Хорош я был тамада, если бы опоздал, ты же знаешь Николая Ивановича — с директором шутки плохи, а мы и так впритык шли. Он расценил бы мое опоздание за выпад. К тому же и ребенок на заднем сиденье спал, и ящики были в машине… Да коза же это была! Говорю тебе, что коза! Коза, коза, коза, коза! (Пауза.) В конца концов не одни же мы были на шоссе! Мы на сто двадцать шли — могли бы и вовсе ничего не заметить.
Алла. В том-то и дело, что одни. За нами только от Снегирей мотоцикл шел.
Алексей Никонорович. Мотоцикл? С коляской?
Алла. Нет, без коляски.
Алексей Никонорович. Ну, все равно, он никуда не спешил, он мог бы и остановиться и полюбоваться на дохлую козу.
Алла. Он и остановился. Только мне пришла сейчас в голову мысль, что если это была не коза, то…
Алексей Никонорович. То он мог бы решить, что мы эту… не козу сбили… и поехали дальше, и записать наш номер?
Пауза.
Алла (звонит по телефону). Сашук! Оказывается, не убили? Живой? Вот так детектив! Всю ночь потерял, поздравляю. Слушай, у нас тут опять с Лехой чего-то спор вышел… ну, никак не можем прийти к согласию уже пятнадцать лет… вот, например, если кто-то едет по шоссе и что-то видит возле самой дороги… будто коза, а потом оказывается, это не коза… в общем, сколько это? Да нет, не штраф за козу, а если это кто-то, ну, не коза, нет, он, который ехал, не сбивал, просто подумал: коза — и разглядывать не стал. Угу… угу… угу… Поняла. Спасибо… Преступление против жизни и здоровья личности. Статья сто двадцать седьмая — оставление в опасности. Неоказание лицу, находящемуся в опасном для жизни состоянии, необходимой и явно не терпящей отлагательства помощи, если она заведомо могла быть оказана виновным без серьезной опасности для себя и других лиц, либо несообщение надлежащим учреждениям или лицам о необходимости оказания помощи наказывается лишением свободы на срок до двух лет… Ну, кладем по минимуму — по два нам обоим.
Алексей Никонорович. А тебе-то за что? Ты же меня просила остановиться.
Алла. Но ведь я тебя должна была уговорить, в крайнем случае на тормоз нажать.
Алексей Никонорович. Нет, нет, ты меня уговаривала, я так и скажу на суде — и я думал, что коза, а жена меня уговаривала посмотреть ее, а я жены на послушал, — и, если надо, сам за все отвечу. Клади мне — два. Сколько набежало?
Алла. Одиннадцать.
Алексей Никонорович. Многовато. Вернусь — шестьдесят один минет. Могу и не вернуться, ведь у меня еще гак в кармане.
Алла. Какой такой гак? Это что за гак? Гак — это по-украински, что ли?
Алексей Никонорович. По-украински. Держи звезды. Ну здесь, кажется, все.
Алла. Вон фонарик…
Алексей Никонорович. Ну, фонарики в последнюю очередь — они ведь вокруг ствола заверчены.
Алла. Вроде бы мы кругом виноваты. С дачей — неладно, с машиной — тоже, с гаражом. Если захотят только, все отобрать могут. Разве вот квартира только — тут уж никто не подкопается.
Алексей Никонорович. А вот именно здесь следовало бы.
Алла. Что ты хочешь сказать?
Алексей Никонорович. А то хочу сказать, что ты последние дни моей сестры из-за этой чертовой квартиры в муку превратила.
Алла. Это почему же?
Алексей Никонорович. Так когда ты обмен затеяла? Когда я тебе сказал, что у нее обнаружен рак.
Алла. А кому было бы лучше, если бы ее квартира пропала? В конце концов, это и твоя квартира — ты сам дурак, что оттуда выписался: это отец вам на двоих оставил, а я дура была, что тебя в свою четырнадцатиметровую прописала.
Алексей Никонорович. Так ты же всегда ненавидела мою сестру, называла ее штырем и старой девой!
Алла. Ну и что?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Алексей Никонорович. А она-то ведь знала, что ты ее ненавидишь, и, когда ты решила с ней меняться, она ведь все поняла!
Алла. А ты почем знаешь? У раковых больных другая психология.
Алексей Никонорович. У каких, может, и другая, да она-то все поняла.
Алла. Ну и что, зато ей уход был домашний обеспечен. Чего бы она одна валялась.
Алексей Никонорович. Такой был уход, что она через месяц в больницу запросилась. Да ты же ее через месяц в больницу пристроила.
Алла. Да, потому что Ладушка ее бояться стала, она к тому времени знаешь, какая страшная сделалась — кости, обтянутые темно-желтой кожей. Это больные с раком поджелудочной железы всегда, говорят, особенно страшные перед смертью. Даже в гробу она была еще ничего себе, а вот за месяц до смерти…
Алексей Никонорович. Ты и в больницу, мне сказали, перестала ходить к ней. Тебе звонила, ты говорила, что придешь, и не ходила. А ее поить надо было, переворачивать — у нее пролежни сделались.
Алла. А я не могла! Не могла я ее видеть — меня рвало. Я ей передачи носила, а видеть ее не могла, хоть зарежьте меня.
Алексей Никонорович. Передачи сестры съедали. При раке не едят, ты знаешь. Ей твое внимание нужно было, твоя благодарность, она покоем своим пожертвовала ради нас, квартирой, как бездомная, в больницу пошла умирать.
Алла. Вот еще, бездомная. Теперь все в больницах умирают, если родственники сумеют устроить, если посчастливится, теперь святого причастия не надо, и исповеди предсмертные тоже никто не слушает — у всех своих дел по горло! И потом, что мне одной эта квартира? Тебе тоже. Ну да, я не могла уже в коммунальной жить — я люблю поболтать в свое удовольствие по телефону, чтобы мимо меня не шаркали со злостью подошвами, люблю в свое удовольствие полежать в ванне, но и ты ведь ни в одной коммунальной квартире не приживешься — с твоей любовью посидеть в туалете; помнишь вечные скандалы на Сретенке? Так что это и для тебя. И что же, лучше было бы взятку кому-нибудь дать? Или на работе выклянчивать тебе? Сказали бы, пользуешься служебным положением. Метража же у нас хватало. А потом, почему я должна любить твою сестру? Я выходила замуж за тебя, а не твою сестру, и должна любить не ее, а тебя. Вот, например, когда тебе делали операцию грыжи, я сама заплатила хирургу сто рублей.
Алексей Никонорович. Сто рублей? Откуда ты взяла?
Алла. Заняла до твоей зарплаты.
Алексей Никонорович. Час от часу не легче. Зачем же ты ему дала сто рублей? Может быть, ты думала, что, если он будет оперировать за свою зарплату, он вырежет мне вместо грыжи печень?
Алла. Но ведь он взял — значит, это было нужно.
Алексей Никонорович. А что же ему было, отказываться? Ему ни с того ни с сего протягивают просто так половину его зарплаты, за которую он трубит пятнадцать дней. Как же отказываться? Соблазн. То-то я помню, что он мне все время как-то странно и очень уж сладко улыбался. Я даже про него нечто неприличное подумал. Теперь-то я понимаю.
Алла. Вот видишь. А улыбки врача ведь тоже поддерживают больного, который идет на операцию.
Алексей Никонорович. Да если бы я знал, что его улыбки стоят сто рублей, я бы с ним немедленно назад обменялся. Я ему сто улыбок, а он мне — сто рублей. Это надо же — дать сто рублей врачу, который и без того обязан делать операцию! Нет, я теперь убежден — это мы, мы, например, с тобой сами родим взяточников. Ну, клади себе еще три. Ну, если что, мы друг друга в беде не оставим. Ведь так?
Алла. Так.
Алексей Никонорович. Снимай, снимай эти шишки. Да прямо обламывай ветки, а то ушки не пролезают. Нет, что ни говори, вопрос о взяточничестве глубоко принципиальный вопрос, еще не решенный человеком. Вот кто, к примеру, кого рождает — взяточник взяткодателя или взяткодатель взяточника? Юриспруденция наказывает в равной мере обоих, но мне кажется, что этот вопрос так же философски запутан, как, скажем, вопрос о том, что появилось на свет первым — яйцо или курица?