Алла. Но я же тебе сказала — я решила выйти замуж за другого человека, а он ведь тогда стоял под дверью и все слышал.
Алексей Никонорович. Что же он мог слышать?
Алла. Твои вопли радости. Разве ты не знаешь, что ты всегда при этом вопишь. Он решил, что я пошла на это добровольно — а я ведь только что пришла от него, — и был оскорблен. Он не хотел верить в то, что я ему рассказывала, пока я не подам на тебя в суд. В тот же день я переехала к нему вместе с Ладой, если ты помнишь, и стала ждать развода.
Алексей Никонорович. Да, я помню. Ты прожила у него ровно три недели, а потом вернулась. Почему ты вернулась?
Алла. Потому что он оказался обыкновенным бабником. Уже через неделю он не пришел ночевать, а под утро вернулся, полез под душ, и спина у него оказалась вся в полукруглых лунках от женских страстных ногтей.
Алексей Никонорович. Но если ты вернулась, то ты забрала свои заявления из суда, надо полагать?
Алла. Конечно. Ведь это было три года тому назад. Вернее, я забрала только заявление о разводе, второе заявление у них куда-то запропастилось, я думаю даже иногда, что они оставили его себе на память — оно почему-то их очень развеселило. Но без заявления о разводе оно смехотворно и недействительно.
Алексей Никонорович. А не могли они все-таки сейчас пустить его в ход? Как это бывает — пришел кто-нибудь новый и иначе взглянул на дело. Мое вполне понятное, законное желание вернуть уходящую жену он воспринял как обычное изнасилование — не может такого быть?
Алла. Но ведь это было три года назад. Не могли же они только сейчас опомниться?
Алексей Никонорович. Надо полагать, не могли. Стой! Вспомнил! Ха-ха-ха! Ну и дурак же я! Всю ночь бормочу какую-то белиберду, а самое главное забыл. Я же, я же подал в суд! Я сам! Сам ходил в милицию! Сам писал заявления! Это же меня, меня… меня вызывают как истца, ха-ха-ха…
Алла. Да остановись ты! Перестань хохотать! Объясни что-нибудь толком! На кого ты подал в суд? На меня?
Алексей Никонорович. Нет, ха-ха-ха, нет! на контролера, ха-ха-ха!
Алла. На какого контролера?! Ты бредишь?
Алексей Никонорович. Погоди. Тут вот какая история. Две недели назад машина у меня была не на ходу — ну, помнишь, морозы были? Ну так вот. Еду я на работу в троллейбусе и никак не могу двадцать копеек ни у кого разменять — на остановке никто не заходит, троллейбус битком, и к водителю тем более не протолкнуться; обыскал я все карманы, даже всю подкладку пиджака и пальто прощупал, нету — и точка. Весь портфель обшарил. Наконец за подкладкой пятачок спасительный. Только я его в щель кассы собирался бросить, как вдруг меня кто-то за руку хвать и мертвой хваткой держит. Поворачиваюсь — молодой парень, контролер. «Штраф, — говорит, — платите, платите один рубль, почти две остановки без билета ехали». То есть как, говорю я ему, если вы здесь стоите, то, значит, видели, как я двадцать копеек пытался разменять, а то что вы хотите, чтобы я все двадцать опустил? «Ничего, — говорит, — не знаю, — платите штраф, — говорит, — а то в милицию пойдем». Ну, тут уж я разозлился, и не то чтобы мне рубля было жалко, а вопрос тут был глубоко принципиальный. Тут и публика кругом меня против него возмутилась. А он свое — или рубль, или в милицию. Ну я хоть на работу опаздывал, а слез и пошел в милицию. И двое свидетелей со мной вызвались — порядочные люди, женщина и мужчина, тоже возмутились самоуправством. Пришли мы в милицию, я заявление написал, свидетели подписали — вот теперь меня вызывают. И я пойду, я этому мальчишке покажу, потому что для меня, как ты понимаешь, вопрос не в рубле вовсе, а вопрос глубоко принципиальный — можно ли человеку добиться справедливости на земле? И я принципиально считаю — что можно. Кто говорит нельзя, тот сам ленив больно, а на других сваливает. Ну, пошел я. Уже суд, должно быть, открылся. Следователь ждет. Ты жди меня дома спокойно. (Одевается.)
Открывается дверь, входит Л а д а.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Лада. Папа! Ты куда?! Ой! Какая елка безобразная! Зачем вы ее раздели? Зачем вы ее без меня раздели? Вы же обещали…
Алексей Никонорович. А вот я ее сейчас с собой заберу, Деду Морозу назад отдам, а на будущий год Дед Мороз нам подарит новую пушистую елку!
Лада. А вот и нет! Я знаю. Ты выбросишь ее во двор. Там много таких страшных обглоданных елок валялось! А разве нельзя ее назад в землю посадить?
Алексей Никонорович. Нет, нельзя. Она же срублена. У нее корней нет. (Берет елку.)
Лада. Ой! Там игрушка! Там одна игрушка осталась! Как раз зеленая сосулька — я ее очень люблю.
Алексей Никонорович. Она не снимается никак, Ладушка. Знаешь, пусть она останется, елке с ней будет веселей.
Лада. Ну пусть.
Алла. Ты, Ладушка, попей молока, съешь яичко и жди меня. Я с папой пойду.
Алексей Никонорович. Да зачем? Следователь же сказал, что на девяносто девять процентов как истца?
Алла. А вдруг?
Алексей Никонорович. В самом деле, а вдруг?
Стоят и смотрят друг на друга. Занавес.
Конец
Черный апрель [2]
Повесть для театра в трех актах, десяти картинах
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
К и р и л л Г о л у б е в — студент, 21 год.
Д и н а Я р ц е в а — студентка, 21 год (по дубликату метрики).
Ю л и я А л е к с а н д р о в н а Г о л у б е в а — мать Кирилла, 45 лет.
О л и м п и я В а л е р и а н о в н а — первая жена отца Дины, 59 лет.
Соседки Голубевых:
• Л и д и я И в а н о в н а — 66 лет.
• П е л а г е я М и х а й л о в н а — 63 года.
• С в е т л а н а — 36 лет.
• Р а я — 27 лет.
О к т я б р ь — секретарь комитета комсомола института, очень молодой студент.
А л е к с е й С т а р о с т и н — лысый дипломник, 28 лет.
П е т р о в — член комитета комсомола института.
Б у р а в и н — член комитета комсомола института.
М а й о р о в а — девушка в очках.
Д р у г и е ч л е н ы к о м и т е т а к о м с о м о л а и н с т и т у т а — 2–6 студентов.
П л о т н и к о в — студент, 22 года.
Т а р а к а н о в а — студентка, 19 лет.
П т и ц ы н — студент, 24 года
Ф и м а, или Ф о м и н — 30 лет.
М о л о д о й м и л и ц и о н е р.
В е ч н а я п а р а, ц е л у ю щ а я с я н а с к а м е й к е.
С т у д е н т ы.
П р о х о ж и е.
Действие происходит в Ленинграде, в конце пятидесятых годов.
АКТ ПЕРВЫЙ
На сцену выходит К и р и л л, вернее, сейчас это уже К и р и л л Я к о в л е в и ч. Появляется скверик, три скамейки, на одной скамейке сидят рыжая девушка с длинными волосами и совсем молодой парень. Они целуются. Две скамейки пусты. К и р и л л Я к о в л е в и ч садится на одну скамейку и закуривает. Звучит музыка. Это детская пьеса Чайковского «Смерть куклы».
Кирилл Яковлевич. Эта повесть-пьеса — мои воспоминания. То, что произойдет в ней, произошло в конце пятидесятых годов, когда я учился в институте на третьем курсе. На улицах больших русских городов появлялись тогда первые иностранцы. Их повсюду сопровождали любопытные взгляды и толпы зевак. Зрители ломились на концерты первых иностранных гастролеров. Первые эшелоны добровольцев отправлялись на целину — на этот трудовой подвиг века. В райкомы стояли очереди комсомольцев, рвущихся посеять хлеб там, где веками стоял только ковыль. На окраинах городов росли новые белые кварталы. Но я тогда не замечал ничего этого — с середины второго курса я почти совсем отошел от общественной жизни института, потому что любовь забрала все мое время: в молодости любовь занимает очень много времени. В молодости любовь — не повесть и даже не роман, в молодости любовь — это целая эпопея. Может быть, происходит так потому, что в молодости придаешь значение каждому пустяку. Вот почему в моей повести так мало сцен общественной жизни. Это, конечно, большой недостаток пьесы и лично мой недостаток в то время. Сейчас я доктор наук, профессор, заведую кафедрой в том самом институте, в котором когда-то учился, и занимаю еще одиннадцать почтенных должностей. У меня уже два десятка монографий, сотня статей и изобретений, мои научные труды переводят за границей — в общем, можно сказать, что теперь я достаточно знаменит, то есть широко известен в узких кругах, о чем всегда мечтала моя мама. Завтра моя свадьба. В общем, все это значит, что тот черный апрель давно миновал и что у меня теперь все идет хорошо. Во время лекций я иногда вглядываюсь в лица студентов. Кто они, какие проблемы их мучают — или у них теперь нет проблем? Изредка, когда я очень устаю, я позволяю себе отпустить машину и пройтись несколько кварталов пешком до своего дома. Я коротаю дорогу через этот знакомый скверик, где мы столько раз сидели с Диной, которую вы увидите в пьесе. Тогда я тоже вглядываюсь в молодые лица. Кто, например, эти молодые люди, которые так быстро, со смехом обогнали меня? Или кто эти двое, которых мы все так хорошо знаем, — эта Вечная Пара Целующихся На Скамейке. Почему они и сейчас целуются на скамейке, как когда-то пришлось нам с Диной, что вы увидите в пьесе? Ведь сейчас повсюду столько новых красивых домов! Я многого не могу разгадать в них, я далеко не всегда с ними соглашаюсь: мне не нравится их слишком громкая музыка, их дурашливый лексикон и джинсы, на всех до одного, как униформа. Иногда мне кажется, что меня отделяет от них невидимая преграда. Но в глубине души я твердо убежден: эти молодые люди лучше, чем были мы. Ведь им живется несравненно легче, чем жилось нам, и я уверен, что именно потому же они добрее и доверчивее друг к другу, чем были мы. Только в этом случае я могу считать, что моя жизнь имеет смысл. Нечего и говорить о том, что в свою очередь нам жилось легче, чем тем, чьи студенческие годы пришлись на время войны. Мы были молоды за их счет. Но все же война застряла и в нас. Сейчас я думаю, что в этом все дело. И хотя в этой пьесе-повести не будет выстрелов и взрывов, мне кажется, что все, что в ней произойдет, как-то связано с войной. Я думаю, что война все время присутствует в этой пьесе. Тихо. Почти незримо Как тени тень.