правилах приличия, забыв, что я – это я, а он знаменитый Максим Горький. ”Простите, Алексей Максимович, я пришел по неверному адресу. Я думал, что вы были и останетесь противником смертной казни вообще, а между тем вам дела нет, что собираются казнить невинного человека. Будьте здоровы“» (с. 155). Горький задержал визитера и заверил, что обязательно вмешается в дело. Хацкельса расстреляли. А вскоре, сидя в тюрьме, Штейнберг узнал, что на заседании по процессу эсеров Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, где присутствовал Горький, все без исключения голосовали за высшую меру наказания (с. 156). Это была другая душа Горького. Хотя, как сказать, размышляет мемуарист, заручилась ли большевистская власть, внося имя писателя в списки подписантов под расстрельным вердиктом, его согласием?..
Штейнберг дал себе клятву никогда не обращаться к «пролетарскому писателю», но их общению предстояло еще немалое будущее, которое открыло и еще одну душу Горького, – «проникнутую идеями эпохи Просвещения» (с. 160).
Мемуарист был свидетелем безоглядных демаршей Николая Гумилева, когда он публично и, можно сказать, на весь Дом литераторов произносил антибольшевистские речи о спасительности бонапартизма в России и возврата к монархии. В нем Штейнберг видел безумного храбреца, ищущего подвига и, быть может, готового самому стать Бонапартом, чтобы, возглавив Красную армию, повернуть ее против захватчиков власти (с. 173). «И никто и ничто не могло предотвратить его от гибели» (с. 176).
Знаменательны отношения, сложившиеся у Штейнберга с Розановым. Любопытен диалог между ними по поводу нашумевшего тогда дела Бейлиса, состоявшийся во время «экстравагантного визита», который Штейнберг нанес известному литератору. Он пришел разрешить мучившую его «загадку»: что побудило писателя, перед чьим талантом он до последнего времени преклонялся, яростно внушать идею о практике у евреев «ритуальных убийств христианских младенцев» (с. 184). Розанов упорствовал в своих инвективах (которые Штейнберг отнес не столько на религиозный, сколько на политический счет). Однако после этого хозяин не только попросил у гостя совета по одному делу, но при прощании настойчиво убеждал его: «Вы должны бывать у нас» (с. 187). «В тоне и поведении Розанова, – замечает Штейнберг, – было столько ко мне расположения и доверия, что у меня возникло двойственное чувство к нему. Вместо того чтобы обличать черносотенца, который клевещет на еврейский народ, восстанавливает русское население, и главным образом духовное сословие, против евреев, я как бы вошел в семью Василия Васильевича, как-то сроднился с ним в такой короткий срок» (с. 185).
А какие задушевные беседы велись между мемуаристом и философом Львом Платоновичем Карсавиным, с которым тот сдружился во время пребывания обоих в Берлине… Серьезный диспут шел вокруг Бытия, понимание которого, согласно убеждению Штейнберга, сближало иудаистскую теологию с древнегреческой метафизикой (на что указывало и хронологическое совпадение выработки этого понятия у досократиков) и – понятия Единого бога в иудаизме. «Мы спорили, мы совместно исследовали» (с. 214). В результате Карсавин объявлял Арону Захаровичу, что тому недалеко до того, чтобы стать православным. (Бойцы вспоминали минувшие дни, и Лев Платонович жалел, что он не вступил в Вольфилу.). Как и от А. Белого в том же Берлине Штейнберг услышал от Карсавина обращенное к нему пожелание «основать новую Вольную философскую академию» (с. 220). Воспоминатель знакомит Льва Платоновича (а вместе и нас) с историософскими суждениями выступавшего в Гейдельберге знаменитого социолога Макса Вебера, который развивал мысль о «тандеме» русской безмерности и германской меры, что спасло бы нашу погибающую цивилизацию (с. 210). Как на деле осуществлялось взаимодействие «начал», можно усмотреть в другом мемуарном эпизоде, где описывается философская сходка русских и немцев во Фрейбурге по поводу учреждения международного журнала «Логос». В выступлении знаменитого философа Г. Риккерта русский литератор Д.С. Мережковский сразу обнаружил «профессорское безразличие к судьбам церкви и религии» (с. 235), а Л. Шестов – «стремление уловить стихию культурного творчества в проволочные сети логических таблиц» (с. 235). «Тандем» меры и безмерности свелся к тому, что «родимый хаос» русских вошел в столкновение с размеренными «академическими приличиями» немцев (с. 235). Под впечатлением от рассказов Штейнберга Карсавин менял свои наскоро составленные представления о Горьком, Блоке, Белом (с. 217). «В вас есть русское проникновение в суть вещей». – «Ну, уж и проникновение!», – отмахнулся Арон Захарович.
Есть в «Литературном архипелаге» и остров «Лев Шестов» (автор упреждает читателей от ударения на первом слоге и со слов Шестова дает объяснение этому псевдониму, составленному по принципу шарады). Штейнберг вызвался перевести сочинения Льва Исааковича. на немецкий язык, чтобы познакомить с ними западного читателя. Началось все с казуса. На вокзале в Гейдельберге, куда приехал Шестов для знакомства со Штейнбергом, «друг друга они не узнали»: на Шестове не было обещанной «рыжей бороды», а Штейнберг был не опознан им как личность, по замечанию Льва Исааковича, «неприлично молодой внешности» (с. 232). С тех пор Штейнберг был вовлечен в издательские дела Шестова. Между тем во Льве Исааковиче его все больше поражало противоречие между философской проповедью «беспочвенности» и прочной житейской укорененностью, включенностью в род и быт. «Непременно нужно будет во всем этом разобраться, – говорил я себе. – Мог ли я тогда подумать, что и полвека спустя я все еще буду искать подходящую формулу для этого причудливого русско-еврейского силуэта» (с. 236). В конце концов, он склонился к убеждению, что философская экстравагантность «беспочвенника» – плод его «страсти» утвердить себя в качестве оригинального мыслителя и «найти всеобщее признание еще при жизни» (с. 238). Однако многие, видевшие в Октябрьской революции почин всемирного духовного переворота, зачисляли пропагандиста «беспочвенности» в «ряды тех, кто вырвал у старого мира почву из-под ног» (с. 241). Аарон Захарович передает отзыв Бердяева о Шестове и диалог между ними по вопросам их принципиальных разногласий. Так или иначе, но мемуарист с характерной для него отзывчивостью до конца дней философа не переставал играть роль посредника между ним и западным миром.
Прочитав «Литературный архипелаг», остаешься с удивительным впечатлением от образа самого автора. Вроде бы он нигде не акцентирует своей роли в текущих событиях и человеческих отношениях, а между тем роль эта оказывается подчас центральной и не совсем обычной. Штейнберг напоминает избранных героев Достоевского – Алешу Карамазова и даже князя Мышкина. У него просят ходатайства (!) о публикации сочинений, передоверяют свои инициативы в уверенности, что он успешнее справится с ними. У него ищут советов как в творческих, так и в личных делах «великие мира сего»: так он был призван Карсавиным к многочасовому ночному прослушиванию своей «Поэмы о смерти» с целью «получить добро» на ее опубликование. А с Розановым, который обращается к нему со словами «Я вам покажу