– Тихомиров, ты становишься неуправляемым, от тебя исходит угроза обществу.
Я чуть не выпал в осадок от его слов.
– Что вы говорите, – сверкнул я глазами. – Спасибо за информацию!
– Не паясничай, – возмутился Кузнечик. – Тебя однозначно испортила вольная жизнь! С ней надо завязывать. Ты должен немедленно вернуться домой. Покуролесил и хватит!
Меня всего распирало от возмущения.
– Лучше еще терпеть ужасы Пентагона, насмешки и подколки Буйка и других, но я не вернусь домой, пока они сами меня об этом не попросят!
– Ты прекрасно знаешь, что твои родители этого не сделают, – лицо Кузнечика помрачнело.
– Кишка тонка или гордость не позволяет?! – я с вызовом посмотрел на классного руководителя.
– Послушай, Евгений, – Кузнечик сделал вид, что не слышал моей последней фразы. – Нельзя быть таким непримиримым, ты неадекватно все воспринимаешь. У тебя все виноваты, кроме тебя самого.
Я невольно залился краской. Слова Кузнечика задели за живое.
– Никто не хочет знать, что у меня на душе, – произнес я, сдерживая дыхание. – Они сделали меня моральным уродом, – голос мой надломился. – Виктор Анатольевич, вас насиловали в тринадцать лет?
Я старался не поддаваться волнению, но оно поглотило меня и, казалось, ползало по коже, подрагивало в груди, перехватывало горло.
– Нет, – испуганно промямлил Кузнечик, обескураженный моей откровенностью.
– Вы давились неделями с голода, да так, чтобы запах пищи сводил с ума?! – меня колотила неудержимая дрожь. – Вы спали в подвалах и чердаках с крысами. Вы знаете, сколько раз я был на грани самоубийства, – выпалил я. – Если бы не Комар, меня бы уже давно не было в живых. Не трогайте меня, Виктор Анатольевич, – устало произнес я. – Оставьте в покое. Присматривайте за другими, я по сравнению с ними божий одуванчик.
Вытянутое лицо Кузнечика не выражало ничего, кроме сильнейшего потрясения. На его лице нервно подрагивал мускул. Я ощущал себя выжатым и опустошенным, мне больше не хотелось видеть Кузнечика.
Выйдя на улицу, я встретился с тем большим миром, о котором меня так предупреждал Комар. Судя по неприязненным взглядам прохожих, он был настроен ко мне враждебно, и я понял, что совсем забыл о существовании этого мира, о его неиссякаемой способности ненавидеть и разрушать.
– Не ходи больше в Пентагон, плюнь на него! – потребовал Валерка.
– Все будут считать, что я струсил.
– Тебя это так волнует?!
– Да! – коротко ответил я, всем своим видом показывая, что больше не хочу никаких вопросов. – Я никому не позволю себя чморить!
– Мне страшно, – вдруг признался Валерка.
– Чего ты боишься?
Что не успею тебе придти во время на помощь, – Валерка был смущен своим признанием. – Ты это все, что у меня есть.
И было хорошо, очень хорошо, оттого, что мы нашли друг друга и дорожили друг другом. Словами этого не выразить, это надо пережить. Мы сидели и молчали, и нам было хорошо. Дружба, когда молчание в разговоре приравнивается к общению.
Незаметно завершилась самая долгая и томительная третья четверть. В последний день учебного дня перед каникулами Кузнечик на классном часу зачитал нам из журнала четвертные оценки, чтобы мы выставили себе их в дневник. Я печально посмотрел на свои оценки: у меня было четыре четверки, все остальное «тройбаны». Еще три месяца назад, по итогам второй четверти у меня было всего три четверки, все остальное «отлично». Я не сильно расстроился из-за оценок, сейчас они меня меньше всего волновали, на лучшее было смешно рассчитывать. Ну, если совсем по-честному, то, глядя на свои оценки меня, чуть-чуть кольнуло сожаление, что я так опустился по учебе, но я тут же нашел себе кучу объяснений такому результату, и это меня мгновенно успокоило.
Каникулы прошли без видимых происшествий: тихо, мирно, по-домашнему.
В апреле было слякотно, особенно развело грязи в Бич-граде. С голубизной Пентагон вроде бы поуспокоился. Я продолжал не посещать ни бассейн, ни танцы. Какие-то пустые порой хлопоты забивали день, но думаю, что на самом деле все дело было во мне. После разговоров с тренером и Айседорой, я почувствовал к ним отчуждение и не мог его в себе пересилить. Когда-то они были для меня очень близкими людьми. Я наивно полагал, что они должны были в моем споре с усыновителями стать на мою сторону, потому что, прежде всего, я несовершеннолетний ребенок. Поддержка ими другой стороны была мной признана как их предательство, а с предателями я не встречаюсь и не контактирую. И все же Айседору я встретил на улице, она меня увидела первая и окликнула. Я остановился и дождался, когда она подойдет ко мне. Она вся была какая-то потускневшая – словно какой-то холод сковал ее.
– Как твои дела? – поинтересовалась она.
– Живу, – коротко ответил я.
Айседора почувствовала мое нежелание распространяться на эту тему и заговорила о другом.
– Обижаешься на меня, что струсила и не пустила к себе.
– Я что, вам родной сын? – мое лицо скривила снисходительная ехидная улыбка. – Я вам никто, почему же тогда вы должны меня пускать к себе?
Айседора поняла мой насмешливый тон.
– Извини, Женя, я ведь, правда, хотела как лучше, – она произнесла эти слова очень непосредственно, с грустной понимающей улыбкой, словно каялась, и это подкупило и смутило меня. Я понял, что нельзя себя так высокомерно вести себя с Айседорой, потому что она страдает.
– Ладно вам, Айседора Михайловна, – совестливо произнес я. – Все нормально, правда!
Она улыбнулась. Улыбка была искренней, но усталой: в ней не было прежнего веселого озорства.
– Ты что навсегда забросил танцы, – и она напряженно посмотрела на меня. Не знаю, но я вдруг понял, что для этой одинокой стареющей женщины, мы ее дети и она, как курица наседка, за каждого из нас болеет. Я знал, что она переживает за меня, она даже несколько раз пыталась выловить меня в школе, но я каждый раз ускользал, как уж. – Не бросай, Женя, танцы, – как молитву произнесла она.
– Я приду, – клятвенно пообещал, – завтра же.
В ее глазах появился свет. Она обласкала меня своей печальной, удивительно сердечной улыбкой. Напряженность, которая появилась в начале разговора исчезла, испарилась, и так легко стало на душе.
– И друга своего прихвати, я о нем столько наслышана.
– Хорошо, – я широко улыбнулся.
Разошлись мы, как лучшие друзья. Я бежал домой, пританцовывая. «Я снова буду танцевать» – безудержно радостно неслось в голове. Танец – это ведь немая душа человеческая, сказать ничего сам не может, но вы все поймете по движениям.
В начале апреля Валерка снова исчез, сказал ненадолго, в реальности его не было три дня. Каждый раз, когда я приходил после школы к нему домой, пьяный отчим материл меня последними словами, самое безобидное из которых было «чухло». Я терпел, потому что идти мне было некуда. Комар заявился на четвертый день с подбитым глазом. От него за километр несло спиртным.
– Не смотри на меня так, как будто я тебе жизнь должен, – выламывался Комар. Я понимал, что он специально провоцирует меня, чтобы не объясняться, так легче: нахамить, а потом, будь что будет. – Я тебе ничего не должен, – все больше и больше раздражался Комар. – И вообще, вали из моего дома. – Он брызгал слюной, скулы нервно подрагивали, а мышцы рук и шеи, казалось, вот-вот лопнут от напряжения. – Хватит жить у меня на халяву!
– Уйду, если ты этого хочешь, – спокойно ответил я, хотя меня всего трясло. Меня всегда лихорадило, когда Комар приходил под градусом. Это случалось не часто, но случалось, и в такие моменты он становился невыносимым.
– Иди-ка ты знаешь куда, Тихий, – незлобно промямлил Комар.
Он в обуви дошел до дивана и, не раздеваясь, тяжело плюхнулся на него. Его черные как смоль волосы, глаза и брови резко контрастировали с мертвенной белизной лица. Комар достал из кармана куртки недопитую бутылку вина, и отхлебнул из нее.
– Комар, – возмутился я, – прекрати пить! Хватит с тебя и так насинячился, лыка не вяжешь.
– Тебе, какое дело? – пьяно огрызнулся Комар. – Ты же у нас весь такой чистенький, куда мне до тебя.
– Комар, – взорвался я. – Закрой свою варежку или я уйду, и больше не приду, слово пацана! – я бросил на Комара до крайности оскорбленный взгляд.
И произошло необъяснимое. Валерка засмеялся горьким смехом. Его бледное лицо сделалось сизо-лиловым, как у мертвеца.
– Если бы ты знал, Тихий, как мне дерьмово, и так каждый раз!
Я нерешительно поглядел на умоляющее лицо Комара. Через минуту он отключился. Я раздел его. Из кармана джинсов выпали деньги, мне было противно к ним прикасаться. Я знал, как они заработаны. Комар во сне стонал. Презрение и жалость сдавили мое сердце. Я не мог определить, чего было больше – презрения или жалости.
Несколько дней мы держались друг с другом предельно учтиво-холодно, словно заранее договорились. Комар, чувствуя свою вину, ходил вокруг да около меня, наконец, набрался решимости.