– Видишь, к чему приводит самостоятельность, – доказывал он. – Если бы ты пришел, извинился за свое поведение, ничего бы этого не было.
– Я не уходил из дома, – меня уже била истерика. – Чего вы от меня хотите, что вы меня мучаете?!
– Прости,- вдруг прошептал отец, голос его дрогнул. – Прости! Ты мой единственный сын и я тебя люблю, – по его щекам потекли слезы.
Я молчал, сбитый с толку, вся моя ненависть вмиг куда-то улетучилась.
– Папа, – говорить было пыткой, я не смог сдержать слез. – Почему ты мне этого раньше не говорил?
Несмотря на все мое смятение, я с удивлением вдруг понял, что отец мой всегда много страдал и сильно мучается в эту минуту.
– Я виноват в том, что с тобой произошло. Я слишком слабохарактерный.
Он стал оправдываться, я плохо его слушал. В глубине души я понимал, что никогда мы с ним откровеннее не говорили и такого больше не повторится. Я твердо знал, что о прошедшем со мной он не должен знать. Я прекрасно понимал, что это наш с ним последний разговор, так оно и оказалось. Дверь палаты открылась, и на пороге нарисовалась фигура усыновительницы, вид у нее был не располагающий к сентиментальности.
– Ты опозорил нас на весь город, – начала она от двери. – Другие дети как дети, ты же вечный позор нашей семьи!
Я с надеждой посмотрел на отца, но тот весь сразу как-то скукожился, уменьшился в размерах, и у меня снова проснулась неприязнь к нему за его бесхребетность.
– Вы хоть меня любили? – пересиливая себя, спросил я, сам не зная для чего, и мой вопрос глухо повис над потолком.
– Тебя не за что любить, – уверенно отчеканила усыновительница.
У меня было единственное желание – больше никогда ее не видеть.
– Успокойтесь, – моя физиономия изобразила подобие улыбки. – Быстрее сбагрите меня в детский дом, чтобы мы друг друга больше не мучили, – глухо произнес я.
Мне уже все было безразлично. Наступила гнетущая тишина. Усыновители напряженно застыли. Им хотелось соблюсти лицо, они ведь были уважаемыми людьми города. Я наблюдал за отцом, который старался не смотреть в мою сторону.
– Мы хотели, чтобы ты по-настоящему был нашим сыном, но ты пошел по скользкой дорожке, – оправдывался усыновитель под пристальным взглядом жены.
Воцарилось неловкое молчание.
– Уходите, – простонал я, – оставьте меня в покое!
От их приторности меня уже тошнило. Слова усыновительницы летели мимо моих ушей. Я натянул поверх себя одеяло, и откинул его только, когда по щелчку дверей понял: они, наконец-то, ушли.
Я по характеру оптимист, потому что твердо знаю: из каждой ситуации есть выход. Пусть он будет не парадный, черный, но он обязательно есть. Я свой выбор сделал. Тогда я еще не знал, что меня ждет впереди.
В больнице я пробыл больше двух месяцев. Кости неправильно срослись, и мне их повторно ломали, потом снова врачи долго и упорно надо мной колдовали, в результате одна нога оказалась короче другой на шесть сантиметров. Так я стал хромоножкой. Усыновители ко мне больше не заявлялись, зато Комар, когда очухался, торчал палате постоянно, расставались мы только, когда приходило время больничного отбоя. Я долго не мог решиться сказать Комару, что меня отправляют в детский дом, но у Валерки в конце июня произошло несчастье – повесился отчим. Особо он по нему не горевал, но после похорон пришли тетеньки из опеки и забрали Комара с собой. И сделали это так быстро, что мы не успели даже попрощаться. Со мной была истерика. Врачи успокаивали и твердили: «Это пройдет», но это не проходило.
В палате умер пацан. Утром увезли на операцию и больше не привезли. Его мать в истерики билась о стены, двери, тяжело было смотреть на ее страдания. Тетя Валя, медсестра, утверждала, что человек в момент смерти теряет 21 грамм. Столько весит плитка шоколада, птица колибри… Странно, что в момент смерти тело становится на 21 грамм легче. Что же тогда весит в человеке 21 грамм, и покидает его, когда приходит смерть. Тетя Валя доказывала, что 21 грамм – вес человеческой души. Значит, она все-таки есть, если в нее даже верят сами медики. Маленькая человеческая душа весом в 21 грамм.
Я много думал о смерти, и мне стало страшно. Я очень хочу жить. Странные мысли приходят мне иногда в черепную светлорыжую коробочку. Если я умру, кто понесет мой гроб, нести ведь должны близкие люди. А у меня таких пока нет, кроме Валерки, но ему будет не под силу одному нести такую тяжесть, как мой гроб. Значит, у человека должно быть минимум четыре близких человека, тогда он может быть спокоен, что прожил не зря. Страшно прожить жизнь впустую.
Меня выписали в середине августа. День выдался солнечный, светлый. Тихомировы успели оформить разусыновление, ко мне вернулась не только старая фамилия, но и имя. Оно было суперчудное: судьба и здесь решила надо мной прикольнуться. Аристарх – упасть, не встать. Когда его произнес Комар, он не поверил своим ушам.
– Тихий, неужели с таким именем живут, – лицо Валерке смешно вытянулось. Он выглядел так, будто его только что ударили по голове мешком с песком.
– Я теперь Аристарх, – твердо произнес я. – И тебе с этим придется Комар смириться.
– Да-а, уж-ж, – протяжно произнес Валерка. – Ладно, хоть не Арчибальдом назвали, – Комар с интересом уставился на меня. – По большому счету, Аристарх, в принципе не плохое имечко, может, я когда-нибудь кого-то даже из своих детей так назову, – и Валерка прыснул со смеха.
Сразу после выписки меня отвезли в областной детприемник. Там состригли мою шевелюру, ради приличия оставили сантиметровый ежик. Детприемник представлял собой мрачное трехэтажное здание из красного кирпича полностью зарешеченное. Местное сообщество приняло меня без энтузиазма. Комара я увидел в столовой в первый же день своего пребывания в стенах обезьянника. Мы обнялись, как родные братья. Из рассказов друга я понял, жизнь в детприемнике многообразна. Всем сообществом заправлял Колесо, и все боялись мента-воспитателя по кличке Гуффи. Не всех идиотов забрала война, оставила такие экземпляры, как Гуффи. Еще доставал постоянный голод. Все, что съедалось, уходило в пищепровод, как в прорву, через час нутро опять неистово пищало, как милицейская сирена.
В первую же ночь меня подняли.
– Пошли, – коротко сказали мне.
В грязном помещении туалета, насквозь пропитанном мочой, на подоконнике важно восседал Колесо, остальные шестерки сгруппировались рядышком. Когда я зашел, на меня молча с интересом посмотрели, прицениваясь к моему прикиду.
– Чо, стоишь, как чир на пятке. Бабки, курево есть?! – поинтересовался Колесо.
Я отрицательно мотнул головой.
– Тогда будешь моим рабом.
– Долго ждать придется! – ответил я с вызовом.
– Борзый, – Колесо бросил окурок на пол и сплюнул. – Посмотрим, – не громко произнес он.
На меня сразу набросилось трое, первый ударил в лицо, второй – в солнечное сплетение. Я упал на плиточный грязный пол и на меня навалился сверху третий. Комар, запыхавшись, во время вбежал в туалет. «Блин, ни на минуту тебя нельзя оставить, как малое беспомощное дитя, – возмущенно произнес Валерка, скидывая с меня шестерку. Кто-то сзади со всей силы ударил его по голове и вырубил на некоторое время.
– Опять этот гандон? – злобно матернулся Колесо.
– Это не гандон, это мой друг.
– Мочите его, – с ухмылкой приказал Колесо своим шестеркам.
Развернувшись, он резко ударил меня ногой по почкам, от боли я согнулся пополам. Через пять минут из меня сделали отбивную.
Утром в медицинский изолятор, куда меня поместили, пришел Гуффи. Он был метр с кепкой в прыжке, никогда бы не подумал, что этот маленький мерзкий мент гроза обезьянника.
– Колесов совершил на тебя нападение?! – допытывался он.
– Я оступился и упал с лестницы, – глухо ответил я.
– Расскажи эти сказки своей бабушке. Мне нужны показания на Колесова, – гундел Гуффи.
– Я не знаю, кто такой Колесов, я споткнулся и упал.
Гуффи был разочарован разговором со мной.
– Ну-ну, посмотрим, – и он громко хлопнул дверьми изолятора.
Вечером меня навестил Валерка с фингалищем на пол щеки. Он принес яблоко.
– Колесо собирается тебя зачморить, – предупредил он. – Они придут к тебе ночью. Продержись! Я не смогу помочь, мне Гуффи выписал два наряда вне очереди за нарушение режима.
– Продержусь, не переживай, – заверил я друга.
Ночь наступила быстро. Темнота была моим врагом, я ее всю жизнь боялся. Я сидел на краю койки, взвинченный и в напряжении. Мне грезилась опасность со всех щелей. Вот взломается дверь, и весь обезьянник во главе с Колесом ввалится в маленькую комнату изолятора, чтобы душевно накостылять мне по полной программе. Я решил, что буду бодрствовать всю ночь, чтобы оставаться настороже.
Ночь двигалась медленно. От мерного тиканья часов на стене можно было сойти с ума. Я продолжал сидеть на уголке койки в темноте, прислушиваясь к каждому звуку в коридоре. Усталость сморила меня, я прилег и сразу понял, что усну, чего ни в коем случае нельзя было допустить. Я должен быть готов к нападению. Я сделал несколько приседаний, снова прилег на кровать, сердце учащенно билось. «Просто так я им не дамся!», – упорно, как молитву, твердил я себе, крепко сжав в кулаке палку, как боевое оружие.