и злобный взор со стенки горного домика подталкивал к другому, более трудному решению.
«В ленинских главах впервые встречаюсь с языковой задачей, противоположной моей собственной <…> чтоб не создать неверного фона <…> надо выплощивать, высушивать речь – и только так приблизишься к реальной ленинской». Эта «языковая задача» была решена – именно как изобразительная, а не докучливо цитатная – благодаря художническому навыку Солженицына – публициста и полемиста. Его необычайное умение хирургически вырезать из речи оппонента опорные места в их беззащитной голизне нередко вызывало упреки в неточном, предвзятом цитировании. Между тем дело тут в интонационном монтаже, по-новому озвучивающем доподлинные слова противника. В парижском издании «Ленина в Цюрихе» Солженицын даже дает список источников из ленинских писаний, чтобы показать, насколько он здесь корректен. Вкладывать в говорящие уста исторических персонажей цитаты из их письменности – справедливо считается литературным моветоном, бичом слабых книжек из жэзээловской серии. Солженицын перелетает через эту опасность, как на крыльях; у него получается! «Живо, подвижно» – звучат в одном месте слова, как указание исполнителю на нотной странице. Задавая речам и мыслям Ленина особый темпоритм, рваную, судорожную перечисли-тельность, Солженицын, сохранив присущий им бескрасочный лексикон, превратил их в живой абрис устройства личности, в личную мелодию своего Ленина. «Почти вся жизнь, половина каждого дня – в этих нескончаемых письмах, никто не живёт рядом, единомышленники рассеяны по всем ветрам, и надо издали держать их, стягивать, управлять ими, давать советы, расспрашивать, просить, благодарить, согласовывать резолюции (это – с друзьями, а всё ж это время не прекращать острейшей борьбы с толпами врагов!) <…> Обсылаться проектами статей, корректурами, возражениями, поправками, рецензиями, конспектами, тезисами, чтеньем и выписками из газет, целыми повозками газет…» Как видим, ни тени сарказма, скорее даже некое сочувствие, так сказать, «вхождение в положение» субъекта этого внутреннего монолога, – а между тем поток такого сознания наводит оторопь, смешанную с изумлением: неужто так и влияют на ход истории – вот так, «от резолюции к резолюции»?
В том и загвоздка, что Ленин, в этом ближайшем срезе представленный кипящим в действии пустом, между тем явлен «центральной фигурой нашей истории»[1105], Ленин у Солженицына и сам сознает эту свою центральность: «А он – не левый-левый фланг социал-демократии, а центр событий, этого ещё не поняли» («Апрель Семнадцатого»).
Читатели «Красного Колеса» наверняка помнят, что само ультрасимволическое название эпопеи отсылает к фигуре Ленина. «Большое красное колесо у паровоза, почти в рост» – колесо того паровоза, который увезет Ленина из Поронина в Швейцарию, где, следуя послесловному замечанию Солженицына к отдельному изданию цюрихских глав, совершатся «события, определившие ход ХХ века, но <…> старательно скрытые от истории…». И в той же 22-й главе «Августа Четырнадцатого»: «Крутится тяжёлое разгонистое колесо – как красное колесо паровоза, – и надо не потерять его могучего кручения. …Как будто кому-то посильно схватиться руками за разогнанное паровозное колесо»[1106].
Ленину по пути с этим кровавым паровозом Мировой войны, обязанной перерасти – по озарившей его, в пути же, на чемоданах, мысли – в войну гражданскую, куда его довезет еще один, немецкий паровоз. Не он разогнал красное колесо, но он его оседлал. И Солженицын прослеживает эту узурпацию истории шаг за шагом, не выпуская захватчика из поля своего внимания ни в один из отмеренных сроков.
Каковы историософские грани ленинского портрета в эпопее? Жорж Нива в некрологической статье для № 137 «Континента» пишет: Солженицын «думал, что нашёл “узел”, с которого всё завязалось, – болтовня и трусость Февральской революции 1917 года в России. Не Октябрьская революция, не Ленин, о котором давно говорили, что у него есть общие с Солженицыным черты и потому у писателя он пользуется скрытой индульгенцией, а Милюков, генералы, шкурники…». Не слишком понятно, принадлежит ли это суждение «давно говорившим» («Эта книга [«Ленин в Цюрихе»] написана “близнецом” и написана с каким-то трагическим восхищением». – О. Александр Шмеман) или самому исследователю. Но как бы то ни было, историософия «Красного Колеса», куда сложнее, чем подытожено в приведенной фразе Ж. Нива. В том числе – применительно к фигуре Ленина.
Стратегия – отнюдь не сильная его сторона. События четырнадцатого—семнадцатого годов, решающие из которых он не предвидел, «проморгал», но с невероятной быстротой изловчился использовать, – эти события вообще не направляются согласно чьему-либо стратегическому плану. Можно еще раз вспомнить есенинское: «рок событий», – а для верующего человека: Божье попущение за исторические грехи. (Это не значит, что все те, кого этот рок вовлекает в свое движение, были бессильны и потому невиновны – от Государя до фигурантов Февраля. Солженицын – не фаталист; например, и его Воротынцев, и его Ленин знают, чтó затормозило бы качение Колеса – вовремя заключенный сепаратный мир между двумя империями. И это не единственный момент, когда атрофия воли ответственных за Россию лиц открывает дорогу для злой воли ее разрушителей…) Итак, Ленин стратег никудышный. Но – гениальный тактик, гений въезда в историю на чужих спинах, гений обнаружения наималейшей щели в монолитах социальных структур и организаций, куда можно вклиниться и, расколов, протиснуться к своей цели. Он – крот Истории (любимое выражение Маркса, а может, и Гегеля, из Гамлета: «Ты хорошо роешь, старый крот!» – и недаром мелькает сравнение Ленина, сидящего в своей комнате на Шпильгассе, с норовым зверьком). Солженицын блистательно разгадывает сквозной принцип ленинской победоносной тактики и не устает предъявлять его читателю. Принцип этот парадоксален: всегда оставаться в меньшинстве! И даже – всегда оставаться одному! Тактические преимущества здесь понятны: меньшинство всегда атакует, большинство вынуждено обороняться и уступать пядь за пядью; одиночество же, отсутствие союзнических обязательств, – развязывает руки и позволяет по собственному отбору («как гипнотизёр, переливаешь ток своей воли в того, кто будет действовать…») сколотить группу захвата – собственно, она и есть «партия нового типа». Но за этой разгадкой кроется очередная загадка: как может быть успешна такая рисковая тактика, тем более, проводимая систематически, как тут не сорваться и не потерять разом все? Недаром «традиционные» социалисты колют словом «бланкизм».
Разгадка лежит за пределами рациональной изворотливости Ленина; сюда вторгается метафизика истории. У Солженицына Ленин, повторю, – «человек судьбы», «муж судеб», и потому-то – «центральная фигура». Это выражение – l’homme du destin, – имеющее античные корни, прилагалось чаще всего к Наполеону (в том числе и в пушкинских стихах; у него же – к Петру: «О мощный властелин судьбы!»), и христианин Честертон как раз предостерегал от увлечения «темной мистикой человека судьбы». Вот и Ленин видится зомбированному им Саше Ленартовичу «сверхчеловеком», да и сам Троцкий вынужден признать: «Всюду берёт как имеющий власть» (эта