Восемнадцатому году
Идут года. На водоемах мутныхЛетящих лет черту не проведу,Все меньше нас, отважных и беспутных.Рожденных в восемнадцатом году.
Гремящий год! В венце багровых заревОн над страной прозыбил шаткий шаг,То партизан, то воин государев,Но вечно исступлением дыша.
______________
И обреченный, он пылал отвагой.Был щит его из гробовой доски.Сражался он надломленною шпагой,Еще удар, и вот она — в куски.
И умер он, взлетев ракетой яркой,Рассыпав в ночь шрапнели янтаря,В броневике, что сделан из углярки.Из Омска труп умчали егеря.
Ничьи знамена не сломила гибель,Не прогремел вослед ничей салют,Но в тех сердцах, где мощно след он выбилИ до сих пор ему хвалу поют.
И не напрасно по полям СибириОн проскакал на взмыленном коне,В защитном, окровавленном мундире,С надсеченной гранатою в руке.
Кто пил от бури, не погасит жаждыУ мелко распластавшейся струи,Ведь каждый город и поселок каждыйСберег людей, которые — твои.
Хранят они огонь в глазах бесстрастных,И этот взор — как острие ножа.Ты научил покорных, безучастныхВеликому искусству мятежа!
Пусть Ленин спит в своем гробу стеклянном,—Пусть Мавзолей и мумия мертва,А ты еще гуляешь по полянам,И году прогремевшему хвала.
Хвала тебе, год-витязь, год-наездникС тесьмой рубца, упавшей по виску.Ты выжег в нас столетние болезни:Покорность, нерешительность, тоску.
Все меньше нас — о, Год! — тобой рожденных,Но верю я, что в гневе боевом,По темным селам, по полям сожженнымПроскачешь ты в году…
Божий гнев
Город жался к берегу домами,К морю он дворцы и храмы жал.«Убежать бы!» — пыльными устамиОн вопил и все ж — не убежал!
Не успел. И воскрешая мифы,Заклубила, почернела высь, —Из степей каких-то, точно скифы,Всадники в папахах ворвались.
Богачи с надменными зобами,Неприступные, что короли,Сбросив спесь, бия о землю лбами,Сами дочерей к ним повели.
Чтобы те, перечеркнувши участь,Где крылатый царствовал божок,Стаскивали б, отвращеньем мучась,Сапожища с заскорузлых ног.
А потом, раздавлены отрядом,Брошены на липкой мостовой,Упирались бы стеклянным взглядом,Взглядом трупов, в купол голубой!
А с балкона, расхлябаснув ворот,Руки положив на ятаган,Озирал раздавленный им городТридцатитрехлетний атаман…
Шевелил он рыжими усами,Вглядывался, слушал и стерег,И присевшими казались псамиПулеметы у его сапог.
Так, взращенный всяческим посевомСытых ханжеств, векового зла,Он упал на город Божьим гневом,Молнией, сжигающей дотла!
В Нижнеудинске
День расцветал и был хрустальным,В снегу скрипел протяжно шаг.Висел над зданием вокзальнымБеспомощно нерусский флаг.
И помню звенья эшелона,Затихшего, как неживой.Стоял у синего вагонаРумяный чешский часовой.
И было точно погребальнымОхраны хмурое кольцо,Но вдруг, на миг, в стекле зеркальномМелькнуло строгое лицо.
Уста, уже без капли крови,Сурово сжатые уста!..Глаза, надломленные брови,И между них — Его черта,—
Та складка боли, напряженья,В которой роковое есть…Рука сама пришла в движенье,И, проходя, я отдал честь.
И этот жест в морозе лютом,В той перламутровой тиши, —Моим последним был салютом,Салютом сердца и души!
И он ответил мне наклономСвоей прекрасной головы…И паровоз далеким стономКого-то звал из синевы.
И было горько мне. И ковкоПеред вагоном скрипнул снег:То с наклоненною винтовкойКо мне шагнул румяный чех.
И тормоза прогрохотали, —Лязг приближался, пролетел,Умчали чехи АдмиралаВ Иркутск — на пытку и расстрел!
Баллада о Даурском. бароне
К оврагу,Где травы ржавели от крови,Где смерть опрокинула трупы на склон,Папаху надвинув на самые брови,На черном коне подъезжает барон.
Он спустится шагом к изрубленным трупамИ смотрит им в лица,Склоняясь с седла,—И прядает конь,Оседающий крупом,И в пене испуга его удила.
И яростью,Бредом ее истомяся,Кавказский клинок,—Он уже обнажен,—В гниющее,Красноармейское мясо,—Повиснув к земле,Погружает барон.
Скакун обезумел,Не слушает шпор он,Выносит на гребень,Весь в лунном огне,—Испуганный шумом,Проснувшийся воронЗакаркает хрипло на черной сосне.
И каркает ворон,И слушает всадник,И льдисто светлеет худое лицо.Чем возгласы птицы звучат безотрадней,Тем,Сжавшее сердце,Слабеет кольцо.Глаза засветились.В тревожном их блеске —Две крошечных искры,Два тонких луча…Но нынче,Вернувшись из страшной поездки,Барон приказал:«Позовите врача!»
И лекарю,Мутной тоскою оборон(Шаги и бряцание шпор в тишине),Отрывисто бросил:«Хворает мой ворон:Увидев меня,Не закаркал он мне!
Ты будешь лечить его,Если ж последнейОтрады лишусь — посчитаюсь с тобой!..»Врач вышел безмолвноИ тут же,В передней,Руками развел и покончил с собой.
А в полдень,В кровавом Особом Отделе,Барону, —В сторонку дохнув перегар,—Сказали:«Вот эти… Они засиделись:Она — партизанка, а он — комиссар».
И медленно,В шепот тревожных известий, —Они напряженными стали опять, —Им брошено:«На ночь сведите их вместе,А ночью — под вороном — расстрелять!»
И утром начштаба барону прохаркалО ночи и смерти казненных двоих…«А ворон их видел?А ворон закаркал?» —Барон перебил…И полковник затих.
«Случилось несчастье! —Он выдавил,—(ДабыУдар отклонить —Сокрушительный вздох), —С испугу ли,—Все-таки крикнула баба,—Иль гнили объевшись, но…Ворон издох!»
«Каналья!Ты сдохнешь, а ворон мой — умер!Он,Каркая,Славил удел палача!..»От гнева и ужаса обезумев,Хватаясь за шашку,Барон закричал:
«Он был моим другом.В кровавой неволеДругого найти я уже не смогу!» —И, весь содрогаясь от гнева и боли,Он отдал приказ отступать на Ургу.Стонали степные поджарые волки,Шептались пески,Умирал небосклон…Как идол, сидел на косматой монголке,Монголом одет,Сумасшедший барон.
И шорохам ночи бессонной внимая,Он призраку гибели выплюнул:«Прочь!»И каркала вороном —Глухонемая,Упавшая сзади,Даурская ночь.
______________
Я слышал:В монгольских унылых улусах,Ребенка качая при дымном огне,Раскосая женщина в кольцах и бусахПоет о бароне на черном коне…
И будто бы в дни,Когда в яростной злобеШевелится буря в горячем песке, —Огромный,Он мчит над пустынею Гоби,И ворон сидит у него на плече.
Встреча первая