молиться Богу, или танцевать, но по-нашему; придумать или развивать наши
национальные танцы, совершенствуя их).
4. Закон, основы правления должны быть строже; люди должны стараться
быть добрее; одно другое и уравновесит.
5. Наука должна развиваться в духе глубокого презрения к собственной
пользе.
Во всем, что Леонтьев делал и писал, было такое глубокое пренебрежение
к просто нравственности, такая страстная ненависть к демократическому стаду
и такая яростная защита аристократического идеала, что его много раз
называли русским Ницше. Но у Ницше самое побуждение было религиозным, а
у Леонтьева нет. Это один из редких в наше время случаев (в средние века
самый распространенный) человека, в сущности нерелигиозного, сознательно
покоряющегося и послушно выполняющего жесткие правила догматиче-ской и
замкнутой в себе религии. Но он не был богоискателем и не искал Абсолюта.
Мир Леонтьева конечен, ограничен, это мир, самая сущность и красота
которого – в его конечности и несовершенстве. Любовь к Дальнему (« Die Liebe
zum Fernen») ему совершенно незнакома. Он принял и полюбил православие не
за совершенство, которое оно сулило в небесах и явило в личности Бога, а за
подчеркивание несовершенства земной жизни. Несовершенство и было то, что
он любил превыше всего, со всем создающим его многообразием форм – ибо,
если когда и был на свете настоящий любитель многообразия, то это Леонтьев.
Злейшими его врагами были те, кто верили в прогресс и хотели втащить свое
жалкое второсортное совершенство в этот блистательно несовершенный мир.
Он с блистательным презрением, достойным Ницше, третирует их в ярко
написанной сатире Средний европеец как идеал и орудие всемирного
разрушения.
Хотя Леонтьев и предпочитал литературе жизнь, хотя он и любил
литературу лишь в той степени, в какой она отражала прекрасную, т.е.
органическую и разнообразную, жизнь, он был, вероятно, единственным
истинным литературным критиком своего времени. Ибо только он был способен
в разборе дойти до сути, до основ литературного мастерства, независимо от
тенденции автора. Его книга о романах Толстого ( Анализ, стиль и веяние. О
романах графа Л. Н. Толстого, 1890 г.) по своему проникновенному анализу
толстовских способов выражения является шедевром русской литературной
критики. В ней он осуждает (как сам Толстой за несколько лет перед тем в
статье Что такое искусство? ) излишне подробную манеру реалистов и хвалит
Толстого за то, что он ее бросил и не применял в только что вышедших
народных рассказах. Это характеризует справедливость Леонтьева-критика: он
осуждает стиль Войны и мира, хотя он согласен с философией романа и хвалит
стиль народных рассказов, хотя и ненавидит «Новое христианство».
В последние годы жизни Леонтьев опубликовал несколько фрагментов
своих воспоминаний, которые для читателя и есть самое интересное из его
произведений. Написаны они в той же взволнованной и нервной манере, что и
его политические эссе. Нервность стиля, живость рассказа и беспредельная
искренность ставят эти воспоминания на особое место в русской мемуарной
литературе. Лучше всего те фрагменты, где рассказывается вся история его
религиозной жизни и обращения (но задержитесь и на первых двух главах о
детстве, где описывается его мать; и на истории его литературных отношений с
Тургеневым); и восхитительно живой рассказ о его участии в Крымской войне и
о высадке союзников в Керчи в 1855 г. Это в самом деле «заражает»; читатель
37
сам становится частью леонтьевской взволнованной, страстной, импульсивной
души.
При жизни Леонтьева оценивали только с «партийных» точек зрения, и, так как он был
прежде всего парадоксалистом, он удостоился лишь осмеяния от оппонентов и
сдержанной похвалы от друзей. Первым признал леонтьевский гений, не сочувствуя его
идеям, Владимир Соловьев, потрясенный мощью и оригинальностью этой личности.
И после смерти Леонтьева он много способствовал сохранению памяти о нем, написав
подробную и сочувственную статью о Леонтьеве для энциклопедического словаря
Брокгауза-Ефрона. С тех пор началось возрождение Леонтьева. Начиная с 1912 г. стало
появляться его собрание сочинений (в 9 томах); в 1911 г. вышел сборник воспоминаний о
нем, предваренный прекрасной книгой Жизнь Леонтьева, написанной его учеником
Коноплянцевым. Его стали признавать классиком (хотя порой и не вслух). Оригинальность
его мысли, индивидуальность стиля, острота критического суждения никем не
оспариваются – это уже общее место. Литературоведы новой школы считают его лучшим,
единственным критиком второй половины XIX века; даже большевистская критика
признает его литературные заслуги; а евразийцы, единственная оригинальная и сильная
школа мысли, созданная после революции антибольшевиками, считают его в числе своих
величайших учителей.
38
Глава II
1. ВОСЬМИДЕСЯТЫЕ ГОДЫ И НАЧАЛО ДЕВЯНОСТЫХ
Царствование Александра III (1881–1894) бы ло периодом политической
реакции. Убийство Александра II произошло на гребне революционной волны и
за ним последовало крушение всего движения. Правительство начало
энергичную кампанию подавления, встретив поддержку общественного мнения
высшего и среднего классов. За два-три года удалось разгромить все
революционные организации. К 1884 г. все активные революционеры были или
в Шлиссельбурге и в Сибири, или за границей. Почти десять лет никакого
значительного революционного движения не было. Более законопослушные
радикалы тоже пострадали от реакции. Их главные журналы были за крыты, и
они потеряли возможность воздействия на массы интеллигенции. Довлели
мирные и пассивные внеполитические устремления. Популярным стало
толстовство, не столько своим огульным осуждением государства и Церкви,
сколько ученьем о непротивлении злу – именно тем, чем оно отличалось от
социализма. Большая часть среднего класса погрузилась в скучный быт и
бесплодные мечтания – жизнь, знакомую английскому читателю по
произведениям Чехова. Но конец царствования совпал и с началом нового
сдвига: капиталистического предпринимательства.
В литературе восьмидесятые годы ознаменовались «эстетической»
реакцией на утилитаризм шестидесятых и семидесятых. Она началась еще до
1881 г. – таким образом это не результат политического разочарования. Это был
естественный и, в основе, здоровый протест духа литературы против
всепроникающего утилитаризма предыдущего двадцатилетия. Движение не
выступало под лозунгом «искусство для искусства», но писатели стали
проявлять интерес к вещам, которые не давали непосредственной,
сиюминутной пользы – таким, как форма, как вечные вопросы Жизни и Смерти,
Добра и Зла, независимо от их социальной значимости. Даже самые
тенденциозные восьмидесятники теперь старались, чтобы тенденция не
слишком лезла в глаза. Ожила поэзия. Новые прозаики старались избегать
бесформенности и растрепанности «тенденциозных» романистов и
журналистских тенденций Салтыкова и Успенского. Они опять обратились к
Тургеневу и Толстому и старались быть, как говорится в России,
«художниками».
У этого слова, благодаря значению, которое в него вложили критики-
идеалисты сороковых годов (Белинский), существует обертон, которого нет у
его английского эквивалента. Среди прочего оно рождало у интеллигента конца
века представление о мягкости; об отсутствии грубости, слишком явной
тенденции, а также интеллектуального элемента – логики и «рефлексии». Оно
было окрашено и учением Белинского, гласящим, что сущность искусства –