не в том, кто говорит, Дмитрий Александрович, — остановила его Ксения Владимировна. — Дело в том, что все прекрасное, все, что хотелось бы нам продлить, действительно такое: промелькнет — и нет его! Остается только вспоминать.
— И грустить?
— Это уж кто как может.
— Тогда я еще соглашусь с вами, — проговорил Полонский, — потому что я не люблю грустить. Можно ведь вспоминать и радоваться: вот что у меня было! Пусть недолго, но было, досталось мне. Лично я даже войну буду вспоминать… ну, не всегда одинаково, что ли.
— Я тоже, — как бы извиняясь и в то же время радостно, сказала Ксения Владимировна. — Как бы там ни было, война принесла мне…
Тут она остановилась, как перед чем-то запретным. Не слишком смело глянула на сидевшего рядом Горынина. И храбро закончила:
— В общем, я буду не только проклинать ее…
— Вот видите, какие еще возникают у нас аспекты, — как-то значительно поднялся над своим столом майор Хитрово. Однако развивать эти возникшие аспекты не стал, а, скорее, поставил точку в разговоре. Затем, еще раз напомнив о времени и неповторимости каждого мгновения, предложил вниманию уважаемой публики того же Тихомолова, только уже как поэта.
Тихомолов неожиданно отказался.
Тогда был назван еще один «выдающийся поэт современности и непризнанный гений» (ибо во всех редакциях ответственными секретарями работают непризнанные гении) — Борис Глинкин. Он прочел несколько стихотворений о войне и загранице. После него выступил третий — лейтенант из комендантского взвода. И своеобразный парад дивизионных поэтов продолжался до тех пор, пока Ксения Владимировна не спросила:
— Мальчики, а не помнит ли кто Есенина?
«Мальчики» не спешили отозваться. Или они обиделись, или просто не помнили Есенина. Их молодость приходилась на тридцатые годы, когда критики, радетели российской словесности, обзывали Есенина и кабацким, и кулацким, и упадническим, так что лишь немногие заучивали его наизусть. Но все же нашелся здесь один такой человек. Это был подполковник Горынин. Своим басовитым, не слишком натренированным в декламации голосом он прочел:
Несказанное, синее, нежное… Тих мой край после бурь, после гроз, И душа моя — поле безбрежное — Дышит запахом меда и роз…
Дальше Горынин что-то подзабыл и смущенно пропустил, проборматывая лишь отдельные строчки, но под конец все же вспомнил еще одну полную строфу:
Колокольчик ли? Дальнее эхо ли? Все спокойно впивает грудь. Стой, душа, мы с тобой проехали Через бурный проложенный путь…
11
И вот уже не осталось тут литературы как таковой, литературы в чистом виде — она соединилась, смешалась с реальной жизнью человеческих душ, прошедших свой «бурный проложенный путь». Кто-то еще пытался припомнить отдельные строфы или звонкие строки любимых поэтов, кто-то вслух помечтал о поэтах грядущих времен, но это уже не могло помешать начавшемуся слиянию поэзии с живой жизнью, спешащей все дальше вперед. Прошлое пережито. Душа может приостановиться на время, чтобы оглядеться и отдохнуть немного, однако впереди — будущее, и оно волнует людей все сильнее. Оттуда уже идут к нам какие-то голоса и сигналы, не совсем еще вразумительные, но звучащие явно для нас. Человек живет, конечно, в настоящем времени, иногда он живет и просто сегодняшним днем, но всегда, беспрерывно он чего-то ждет, к чему-то прислушивается и все тянется, готовится к дню завтрашнему. Он живет в сегодняшнем, но ради завтрашнего. А что там, впереди? К чему надо приготовиться?
Первое практическое помышление солдата-победителя — поскорее вернуться в свой знакомый, оставленный дома мир. Но ведь прежнего-то, довоенного мира в том привычном облике уже не существует. Война много чего натворила и на земле, и в человеческих душах. Последние годы ее, и победа в особенности, были подобны океанской волне цунами, поднявшей всех нас на гигантскую высоту… и там приостановившейся, замершей в своем огромном движении. Что тут открылось перед нами! Звездной холодной пылью замерцали еще не проторенные космические дороги. Возникла раскрепощенность пространственного и временного мышления. Создавались иллюзии неограниченных возможностей, и, по всей вероятности, именно тогда происходило как бы кумулятивное, фокусированное усиление мыслительной энергии, которая уже положила начало цепной реакции великих открытий века. Великих, радующих — и устрашающих.
Все это как будто еще впереди, но уже и сегодня.
Солдаты еще не знают, что в тайных заокеанских подземельях уже существует, уже обозначено первой буквой алфавита самое ужасное из когда-либо существовавших оружие. О нем уже сказано — не без значения! — в кулуарах Потсдамской конференции, его уже исподволь накапливают, и отсюда потянется еще одна страшная цепная реакция — гонка вооружений. Не мы начнем ее, но и нам никак не уклониться от этого. И едва ли не по каждой солдатской и человеческой судьбе пока еще таинственная «миссис А» прочертит свою недобрую линию, свою болезненную царапину. Кого-то она задержит сверх срока в армии, кого-то погонит на край света, кому-то испортит потомство, кого-то сведет до срока в могилу. Совсем, совсем скоро, в уже неотвратимое августовское утро, она вспыхнет новым злым солнцем XX века над стотысячным японским городом и в один краткий миг испепелит его. И не в то ли самое утро начнет складываться выразительно краткая формула дальнейшего нашего бытия: или — или. И возникнет отсюда совершенно неслыханная, никем еще не изведанная общечеловеческая ответственность: или — или…
Все это как будто еще впереди, и все начинается уже сегодня. Невнятными сигналами из будущего проникает в сознание уставших, израненных, истосковавшихся по простой человеческой жизни солдат-победителей. Проникает и будоражит.
Казалось бы, что может волновать их теперь, после такого грандиозного, только что завершенного дела?
Ан нет, волнует.
Слушают солдаты Время и самих себя, прислушиваются и думают. И уже понимают: все завтрашнее, все назревающее