него принятия «решительных мер к обузданию печати» и запрещения газетам печатать что-либо о Распутине. В этой записке была приложена написанная в еще более резких выражениях записка о том же от 10 декабря 1910 года на имя покойного Столыпина, прямо упрекавшая последнего в слабости и бездеятельности в отношении печати и «очевидном нежелании остановить растлевающее влияние подбором возмутительных фактов».
Ясно, что покойный Столыпин, получив эту записку, имел по поводу нее объяснение с государем, которое кончилось для него благоприятно, и государь, никогда не выдерживавший прямых возражений, дал ему благоприятный ответ, а самую записку взял обратно. Макаров буквально не знал, что делать. Я посоветовал ему при первом же всеподданнейшем докладе объяснить государю всю неисполнимость его требований, всю бесцельность уговоров редакторов не касаться этого печального места и еще большую бесцельность административных взысканий (запрещение розничной продажи и т. п.), только раздражающих печать и все общественное мнение и создающих поводы к разным конфликтам с правительством, и, наконец, полнейшую безнадежность выработки такого законопроекта о печати, о котором мечтали наши крайние правые организации и который должен был облечь правительство какими-то сверхъестественными полномочиями.
Я предварил его, что государь уже заговаривал со мною об этом, и я высказал ему тогда же все эти мысли. Если бы доклад Макарова встретил недружелюбный прием, а тем более резкий отпор, я советовал ему просить об увольнении от должности.
Наш разговор перешел затем на распространяемые со ссылкою на Гучкова письма императрицы и великих княжон, и мы оба высказали предположение, что письма апокрифичны и распространяются с явным намерением подорвать престиж верховной власти и что мы бессильны предпринять какие бы то ни было меры, так как они распространяются не в печатном виде и сама публика наша оказывает им любезный прием, будучи столь падкой на всякую сенсацию. Тут Макаров не обмолвился мне ни одним словом о происшедшем накануне или за два дня крупном скандале между Распутиным и его недавними друзьями и покровителями — саратовским епископом Гермогеном и знаменитым иеромонахом Илиодором, незадолго перед тем совместно посетившими меня по делу об издании листков Почаевской лавры.
Не знал ли еще об этом Макаров или не хотел со мною говорить, но уже на следующий день, 17 января, при посещении нас разными людьми, по случаю дня рождения моей жены, — только и было разговоров что об этом скандале. Как всегда, рассказчики украшали все повествование разными небылицами и преувеличениями, но затем сущность инцидента стала общеизвестна во всей своей отвратительной неприглядности. Оказалось, что Гермоген вызвал к себе Распутина и принял его в своем Ярославском подворье на Васильевском острове, в присутствии Илиодора. Оба они стали упрекать его в его развратной жизни, в его посещениях Царского Села и резко осуждали его за его поведение, говоря, что он губит государя и его семью, что газетные статьи топчут в грязь то имя, которое должно быть священно для всех, и требовали от него клятвы, что он немедленно уедет к себе в село Покровское Тобольской губернии и больше оттуда не вернется.
Распутин стал горячиться и браниться, Илиодор дал полную волю своему неукротимому нраву, брань перешла в драку и едва ли не закончилась бы удушением Распутина, если бы за него не заступился присутствовавший при сцене юродивый Митя Козельский. Распутин с трудом вырвался из рук своих приятелей, выбежал на улицу в растерзанном виде и стал рассказывать направо и налево, что его хотели оскопить. Гермоген тут же послал государю телеграмму с просьбою об аудиенции, намереваясь раскрыть перед ним весь ужас создающегося положения, а тем временем покровители Распутина, а может быть, сам «старец», поспешили лично передать о всем случившемся. По крайней мере, уже 17 января днем Саблер получил от государя телеграмму Гермогена с резкою собственноручною надписью, что приема дано не будет и что Гермоген должен быть немедленно удален из Петербурга и ему назначено пребывание где-нибудь подальше от центра. Смущенный всем случившимся, Саблер был у Макарова, потом приехал ко мне посоветоваться, что ему делать, и в тот же день поехал в Царское Село, пытаясь смягчить гневное настроение. Ему это не удалось. В тот же день, около 6 часов, он сказал мне по телефону, что встретил решительный отказ, что все симпатии на стороне Распутина, на которого — как ему было сказано — «напали, как нападают разбойники в лесу, заманив предварительно свою жертву в западню», что Гермоген должен немедленно удалиться на покой, в назначенное ему место, которое Саблер выбрал в одном из монастырей Гродненской губернии, где он будет, по крайней мере, прилично помещен, а Илиодору приказано отправиться во Флорищеву пустынь около города Горбатова, где и пребывать, не выходя из ограды монастыря, и отнюдь не появляться ни в Петербурге, ни в Царицыне. Физического насилия над Илиодором, а тем более Гермогеном употреблять не позволено во избежание лишнего скандала, но дано понять, что в случае ослушания не остановятся и перед этим, так как не допускают возможности изменения твердо принятого решения и находят даже, что все явления последнего времени представляются естественным проявлением «слабости Столыпина и Лукьянова, которые не сумели укротить Илиодора, явно издевавшегося над властью».
Весь этот инцидент еще более приковал внимание Петербурга к личности Распутина.
В обществе, в Государственной думе и Совете только и говорили, что об этом, и меня вся эта отвратительная история держала в нервном состоянии. Дела было масса, посещений и разговоров еще больше; каждый только и говорил о событии дня, а время тянулось без всяких проявлений готовности опальных духовных [лиц] подчиниться высочайшей воле…
Саблер продолжал расточать сладкие речи о том, что все устроится, не нужно только натягивать струну; газеты печатали массу мелких заметок. Государь со мною не заговаривал о происшествии и, даже наводимый мною на этот предмет, ловко уклонялся. Так прошла целая неделя. Гермоген в четверг послал вторичную телеграмму государю, прося его смягчить его требование и дать ему хотя бы некоторую отсрочку на отъезд, ввиду его болезненного состояния, и сослался на то, что последнее может быть удостоверено доктором Бадмаевым, которого государь знает лично с давних пор, когда еще в начале 1900-х годов, при графе Витте, примерно в 1901 или 1903 годах, при участии князя Ухтомского, начиналась активная политика на Дальнем Востоке. Бадмаеву была даже выдана, по докладу Витте, из Государственного банка ссуда в 200 тысяч рублей для