Аля свернула в скверик, села на скамейку. Юра бросил ей на колени свой портфель, озорно блеснул глазами. Принял картинную позу.
Ныне, о, муза! Воспой иерея — отца Ипполита,Поп знаменитый зело, первый в деревне сморкач…
Аля подняла брови, но Юра продолжал, не обращая внимания:
Утром, восставши от сна, попадью на перине покинув,На образа помолясь, выйдет сморкаться на двор.
— Юрка, брось дурачиться.
— Я не дурачусь. Это же стихи. Хорошие стихи!
…Правую руку подняв, растопыривши веером пальцы,Нос волосатый зажмет, голову набок склонив,Левою свистнет ноздрею, а затем пропустивши цезуру,Правою ноздрею свистнет, левую руку подняв!..
— Юрка! — Аля топнула ногой. — Какую гадость ты городишь!
…Далее под носом он указательным пальцем проводит.Эх, до чего ж хорошо! Так и сморкался б весь день!..
— Фу! Какая мерзость!
— При чем тут мерзость? Стихи как стихи. Печатные. А ты что хотела, лирику? Сейчас лирика отживает свой век.
…а теперьтакделаютлитературные вещи:писательберет фактживойи трепещущий…
— Вот как! А лирика — факт, уже не трепещущий, устаревший и одряхлевший?
Юра сел на скамейку, замолк и вдруг удивленно уставился на Алю.
— Ты чего?
— Альк, — сказал он тихо. — А у тебя красивые губы… Аля изумленно вскинула ресницы. Она даже перестала вытряхивать из туфли песок.
— Дурак! — сказала она и покраснела. — Я вот тебе башмаком по лбу заеду, не будешь молоть чепуху. Тебе не стыдно?
— Не-ет, — тряхнул он головой, все еще так же удивленно глядя на Альку.
Из скверика они шли порознь.
А вечером, вертевшаяся у зеркала, Аля вдруг спросила:
— Мам, а у меня, правда, красивые губы?
Надежда Ивановна опустила руки повернулась к дочери.
— Кто тебе сказал?
— Да никто, так. Красивые или нет?
Мать не шевелилась. Она словно только сейчас увидела, что дочь выросла, что у нее действительно очень свежий пунцовый ротик, четко очерченные губы с темной каемкой по краям и припухшими еще детскими наплывами около уголков рта. Большие серые глаза, кудрявые локоны. Невеста! Совсем невестой стала! Вот бы отец посмотрел…
— Мам, ты чего? — Аля опустилась перед сидящей матерью на колени. Смотрела на нее непонимающе. — Чего ты? Это же Юрка сказал. Что он понимает!
Мать гладила ее по голове. А слезы капали и капали — первый раз за два года счастливые слезы. Она улыбалась и плакала.
Когда стала собирать на стол ужин, спросила:
— Юра что, не придет сегодня?
— Нет, наверное, — ответила Аля с напускной беззаботностью. — Мы с ним поругались.
— Из-за чего?
— Пусть не говорит что попало.
Надежда Ивановна отвернулась, сдерживая улыбку. Она знала, что будет этот вот вечер, ждала его, и все-таки он пришел неожиданно…
7
Мурашкин прибежал к Переверзеву взволнованным.
— Что случилось? — спросил Переверзев настороженно.
— Сегодня ночью к нам в район приезжает Попов, — выпалил начальник райотдела НКВД.
— Ну и что?
— Ты представления не имеешь, что значит приезд Попова! Он просто так не ездит. Обязательно или начальника райотдела посадит или кого-либо из сотрудников. Это непременно. — Мурашкин, в распахнутой шинели, в сбившейся на затылок фуражке, метался по кабинету. — Я приказал у себя там все чистить, драить, чтобы комар носа не подточил. Ты тоже приготовься. Он обязательно к тебе зайдет. — И Мурашкин убежал.
«Ну что ж, — подбадривал себя Переверзев, — приедет так приедет, знаем, что сказать. Конечно, лучше, если бы он не приезжал. Поменьше на глазах у такого начальства — подальше от греха. Что может спросить начальник управления НКВД у секретаря райкома? Сколько врагов разоблачено?.. В грязь лицом не ударим. Надо, пожалуй, позвонить сейчас Мурашкину, пусть списки представит на членов партии отдельно, на беспартийных — отдельно… Еще что?.. Планы на будущее? Надо подумать: какую же кампанию еще провести? Председателей колхозов — и так уж наполовину заменили. Как бы не перестараться. Агрономов? Их и так почти не осталось в районе. Врачей — тоже. Учителей? Толку-то от них! Ну, кого, кого? Сварганить бы какое-нибудь групповое дело! Было бы здорово. Но ведь не придумаешь сразу-то».
Так маялся секретарь райкома до вечера. Чтобы к приезду начальства быть в хорошем настроении и в полной форме, пошел домой, плотно поужинал, пропустил стопочку — не больше — коньяку. На всякий случай велел жене готовить новый ужин человек на десять. Позвонил председателю райпотребсоюза, приказал обеспечить парой поросят-сосунков и всяким другим по его усмотрению. Пригрозил: «Шкуру спущу, если будет плохой ужин!» После этого призадумался: самому идти к Мурашкину встречать «его» или ждать здесь, у себя в кабинете? Позвонил Мурашкину, посоветовался. Решили, что секретарю райкома лучше все-таки ждать у себя.
Часов в двенадцать ночи раздался звонок. Дежурный райотдела, задыхаясь, сообщил:
— Подъезжают!..
Переверзев заволновался. Начал бегать по кабинету. Он был наслышан о Попове, о его крутом нраве, о беспощадности, о его безграничной власти. Самого Зиновьева разоблачал! Орден Ленина зря не дадут! Поэтому боялся его Переверзев, как, может быть, не боялся первого секретаря крайкома Гусева. Гусев — что? А этого сам Ежов лично знает…
Попов не долго задержался в райотделе. Через полчаса дежурный по телефону сообщил:
— Пошли к вам…
И Переверзев не выдержал, закатил глаза, взмолился:
— Господи! Пронеси, ради Бога…
Попов — высокий, грузный, с четырьмя «шпалами» в петлицах, вошел стремительно. Раскатился громовой бас:
— Сидишь, как мышь в норе?
Переверзев действительно казался рядом с этим громилой щуплым и жалким. Он улыбался пришибленно и заискивающе, заглядывая на высокое — в самом прямом смысле — начальство.
— Проходите, Серафим Павлович, садитесь. Да, сидим здесь, копаемся. Участь такая. Ничего не поделаешь. Кому-то надо… Вот и стараемся.
— Плохо стараетесь, товарищ секретарь, — прогудел Попов.
Его сопровождало несколько военных. Но Переверзев никого не видел. Он суетился перед грузной тушей начальника управления.
— В силу своих возможностей и способностей стараемся.
— Возможности у вас неограниченные, а о способностях будем судить после.
— Может, разденетесь? — лебезил секретарь райкома. — Может, поужинать изволите у нас? — Чувствовал он, что смешон, что говорит каким-то лакейским языком, но уже ничего поделать с собой не мог. «В этом деле лучше перегнуть, чем недогнуть».
— Засиживаться мне некогда. — Попов вгонял в пот Переверзева своим пронизывающим взглядом. — Проездом я у вас. Миндальничаете вы, товарищи, с врагами народа, слишком миндальничаете. Не видите вы их, не разоблачаете.
— Стараемся, Серафим Павлович.
— «Стараемся…» Обленились. Мышей уже не стали ловить после январского пленума… Вот вам задание. Мурашкин! Иди сюда. В нашем крае орудует большая группа английских и японских агентов. Ваши соседи раскрыли вчера филиал этой группы. Думаете, у вас в районе их нет?
— Так точно, товарищ капитан! — выпучил глаза Мурашкин.
— Утром в семь ноль-ноль доложишь по телефону дежурному по управлению о принятых мерах!
— Слушаюсь, товарищ капитан!
— А вы, секретарь, проверьте! — метнул он взгляд на Переверзева.
И тот, помимо своей воли, тоже вытянул руки по швам:
— Слушаюсь.
Попов поднялся. Он был благодушен. Видимо, дела у него шли хорошо. Он окинул взглядом кабинет, присвистнул. Еще раз осмотрел.
— Хороший кабинетик. — Опять посвистел. — Не надоел? — спросил он вдруг Переверзева.
Тот растерянно пожал плечами, по-собачьи преданно глядя в глаза Попову, что-то пробормотал, что — и сам не понял, нечто среднее между «как изволите приказать» и «не извольте беспокоиться…»
Провожал Попова до самой машины. Стоял в одном костюме, без шапки, не замечая, что октябрь давно в разгаре. И когда черная, как и окружающая ночь, «эмка», колыхая лучом фар, скрылась в перспективе улицы, вздохнул протяжно, словно мех кузнечный, и, сразу обмякнув, на жидких ногах побрел к себе в кабинет. И даже тут, в тепле кабинета, не почувствовал, как продрог — ему все еще было жарко.
Долго сидели молча, устремив отсутствующие взгляды куда-то в пространство. Первым заговорил Мурашкин. Ни с того ни с сего брякнул:
— Говорят, в Барнауле за тюрьмой в бору каждую ночь расстреливают по триста — триста пятьдесят человек. Списки даже не успевают составлять задним числом, а не то, чтобы как-то оформлять… Ну, что будем делать с этим самым… филиалом?