Я придвинул низенький стульчик к креслу, в котором она сидела, совершенно утонув в нем. Рядом стояли костыли. Но по другую сторону был сервировочный столик с кофейными чашками, печеньем, конфетами. Она налила мне кофе, угощала меня сладостями, беспрерывно щебеча.
— Когда ты так улыбаешься… Стелла, вылитая Стелла… Но лоб отца и фигура его. А как у тебя с музыкальным слухом?
Я засмеялся:
— Медведь на ухо наступил.
— Быть не может! — Она всплеснула руками.
Попугайчик, подумал я, и вдруг…
— Синичка! — неожиданно выпалил я и сам покраснел от смущения.
Но она в восторге хлопнула в ладоши, в свои сухонькие старые ладошки, похожие на птичьи лапки и в то же время трогательно-прелестные. Вообще вся ее внешность вопреки ее болезни и дряхлости была проникнута очарованием.
— Ты еще помнишь? Ты называл меня тетя Синичка.
Теперь было понятно, почему, когда граф Ломбарди заговорил о своей матери, у меня возникла мысль о птице.
— А помнишь, почему ты дал мне такое прозвище?
Все еще улыбаясь, я покачал головой. Мне было так легко, так тепло и радостно. Наконец-то, наконец кто-то без принуждения говорит о моей матери.
— Как-то вы гостили у бабушки в Гааге, ты там кормил птичек. Ведь дело было зимой. Потом ты рассказывал, что больше всех любил одну синичку, потому что, поев, она обязательно пела, будто благодарила тебя. А когда ты услышал, как я пою, ты закричал: «Тетя Синичка!» До чего же мы смеялись! Я очень гордилась своим прозвищем. Ах, какое было прекрасное время! Бери печенье, Мартино. Мужчины любят сладкое. По крайней мере мои мужчины любили. Мой муж и трое моих сыновей. Теперь у меня только Джанино. Мужа моего ты вряд ли знал, он тогда уже был болен. А сыновей знал. Они погибли на войне, Мартино. Знаешь, я люблю жизнь, хоть я такая старая и немощная, но иногда я все-таки думаю, как замечательно было бы снова всех увидеть: мужа, мальчиков, дочку, которая умерла совсем малышкой, и стольких друзей, стольких друзей…
Она помолчала, ее темные, все еще прекрасные глаза заволокло грустью, и тут я спросил, жили ли мои родители в то время в этом палаццо.
Она сразу же снова повеселела:
— Да, да… в другом крыле. Там ты и родился, Мартино. Я тогда жила не здесь. У меня был другой дом, где мы и жили. То было время больших приемов и празднеств. Но все это в прошлом. Я продала дом и переселилась сюда. Джанино тоже здесь живет, по другую сторону патио. Там у него отдельный вход для пациентов.
— Я не знал, что он врач… Я тоже изучаю медицину.
— О, какая жалость, что его нет. Ты мог бы поговорить с ним о своих занятиях. У него огромная практика, он ужасно много работает, и ему очень нужен был отдых. Он много зарабатывает, но бедняков он принимает бесплатно… Он добрый человек, мой Джанино.
Тень огорчения скользнула по ее лицу. Но тут же она снова весело защебетала.
— Я занимаю теперь один только этот этаж. Другое крыло сдается. Я живу совсем тихо и скромно. Минимум прислуги. Только служанка, дворецкий, шофер и кухарка.
Я засмеялся.
— Да, всего ничего.
Она погрозила мне своей птичьей лапкой.
— Ишь насмешник! Ты же не знаешь, как здесь было раньше. А теперь у меня осталось совсем немного старых друзей. Сейчас лето, они все разъехались. Сын хотел взять с собой и меня. Но поездка в машине слишком для меня болезненна. Я пользуюсь машиной, только когда еду навестить свою старую подругу, которая не встает с постели, или чтобы побывать в церкви. Больше я никуда не выхожу. Да это и неважно: я люблю сидеть здесь, мечтать о прошлом. И о будущем. Как я снова увижусь со всеми, кого я потеряла. Какой это будет праздник!
— Достаточно ли у вас прислуги для такого праздника? — спросил я, чуточку поддразнивая.
Она засмеялась.
— Ангелы, бамбино, ангелы помогут мне. И прежде всего один из них — моя доченька.
Ангелы…
Я взглянул наверх и спросил:
— Есть в нашем прежнем доме огромный зал, гораздо больше этого, с огромными канделябрами и ангелочками на потолке?
— Да, — ответила она. — Там есть большой зал, хотя… не больше этого, и канделябры там стоят, и ангелочки есть на потолке…
— Не больше этого?
Я оглянулся и вдруг сообразил: во сне я видел тот зал таким же, каким он казался мне раньше, когда я был совсем маленьким. Потому меня и не оставляло ощущение, будто я превратился в карлика и едва доставал головой до крышки стола.
— Тетя Синичка, — сказал я, — не могли бы вы попросить людей, которые теперь там живут, разрешить мне посмотреть комнаты, где я жил ребенком?
— О, мой милый Мартино, — воскликнула она, испуганно взмахнув крылышками. — Боюсь, тебе туда не попасть.
Я расстроился.
— Что, они такие нелюбезные? А если вы все-таки их попросите…
Она снова засмеялась.
— Они милейшие люди, Мартино, но они монашки. В том крыле теперь монастырь. Ни один мужчина не может войти в это здание. Вот если б ты был еще малышом со светленькими кудряшками, как много лет назад… Но ты уже мужчина, и очень интересный. Слишком велик соблазн для молодых монашек!
Она смеялась, и я невольно улыбнулся, несмотря на постигшее меня разочарование. Она посмотрела на меня.
— Но я сделаю для тебя все, что смогу. Придвинь-ка мне телефон.
Она указала на столик, где стоял телефонный аппарат с длинным шнуром. Я поставил телефон возле ее кресла и не без удовольствия слушал последовавший затем разговор, вернее сказать — монолог старой графини. Боюсь, что настоятельнице на другом конце провода не удалось вставить ни слова. Моя благожелательница щебетала и заливалась соловьем, жестикулируя птичьими лапками и отстаивая интересы «бедного мальчика», которому так хотелось бы вновь увидеть дом, где он родился и где умерла его любимая маменька. Сколько ему лет? О, совсем еще ребенок, матушка настоятельница. (Она подмигнула мне.) Ну… лет семнадцать… — легко соврала она. — Да, да, я понимаю…
Матери-настоятельнице явно удалось-таки вставить слово. Через минуту старушка взглянула на меня и шепотом спросила:
— Можешь завтра утром? Но лишь несколько комнат…
Я кивнул, довольный и этой малостью.
— Да, матушка, я вам очень благодарна! Завтра утром. Его мать на небесах тоже будет вам благодарна. Она, конечно, на небесах. Это был сущий ангел. Нет, не нашей церкви. Но ведь там для всех хватит места? Я всегда радовалась, что наш господь так сказал. Другим я и не могла бы себе его представить, и это так прекрасно — быть уверенной…
Наконец она попрощалась и положила трубку.
— Очень жаль, но тебе удастся посмотреть лишь две комнаты, Мартино. Молельный зал и приемную и, если захочешь, кухню. Помнится, молельный зал был раньше кабинетом твоего отца, а их приемная твоей детской.
Я поблагодарил ее.
— Детскую я помню очень хорошо, — сказал я.
— И всех своих игрушечных зверушек? У тебя их столько было! Кто бы тебя ни спросил, что тебе подарить на день рождения или на Рождество, ты всегда требовал какого-нибудь зверька.
— Да, и я любил с ними разговаривать. По-итальянски. Я считал, что по-голландски они не понимают.
— Ты так мило лепетал по-итальянски, чуть-чуть с акцентом.
— Я перенял его у Лючии.
— У Лючии? Ах да, это твоя няня. Какая же у тебя память!
— Не на все… Многое я позабыл. Расскажите-ка мне, бывала здесь на площади ярмарка? И ходил ли здесь человек, одетый Дедом Морозом?
— Конечно! — воскликнула она. — Каждый год на Рождество здесь устраивают большую ярмарку игрушек, ведь Сочельник у нас — самый большой детский праздник. Каждый год мы ее посещали, и как же ты восхищался фонариками и игрушками. Моя милая Стелла предлагала тебе выбрать зверушек для детей бедняков, и тебе это очень нравилось. Ты разорял своего отца. Самые прекрасные игрушки казались тебе недостаточно хороши для детей бедняков. У тебя было доброе сердечко, как и у твоей милой мамочки. В те времена я много занималась благотворительностью, и Стелла, как только могла, помогала мне. Она охотнее разносила бедным продукты, одежду и игрушки, чем участвовала в приемах и званых обедах. Она не меньше тебя любила игрушечных зверушек. Иногда она бывала такой ребячливой. Но в этом как раз и было ее обаяние. Бамбино, может, ты хочешь чего-нибудь выпить или закурить?
— Нет, спасибо.
Мне не хотелось ни пить, ни курить. Мне было так легко, так радостно и спокойно. Я чувствовал себя исцеленным от всех страхов, всех дурацких подозрений…
Я решил, что пробуду в Риме как можно дольше и каждый день буду навещать ее. Она, конечно, будет рада, и тут я наконец-то, наконец смогу вволю поговорить о матери. Ведь чем больше она рассказывает, тем больше образов пробуждается в моей памяти: вот она сама, казавшаяся мне уже в те времена очень старой, с моей матерью за роялем. Она поет, и мама ей аккомпанирует. А иногда они пели дуэтом. И где-то на заднем плане мне виделся неясный облик ребенка… и еще одного человека, взрослого, навещавшего мою мать, когда ей нездоровилось. Доктор Ломбарди?