он «открыл себя антисемитом только на Западе» (то есть в наиболее подходящей для того обстановке…); а кто уверяет, что Солженицын не антисемит, – те или крестоносцы, или евреи, желающие быть приятными консервативным христианам, или лизоблюды, или подкуплены…[545] – И респектабельный журнал Кармайкла распространяет такой бред, полагает ли – американцам всё сойдёт?
Профессор А. Е. Климов ответил в «Мидстриме», не выходя из академического тона, что Наврозов не знает истинных обстоятельств ни о Столыпине, ни о Богрове, ни о библейской символике. – Наврозов отвечал ругательно, что и «климовский подход в основе есть сталинский нацизм» – и вообще: всякий, кто не согласен с Наврозовым, «присоединяется к американской нацистской партии»[546].
И усилия Наврозова не остались вотще, приёмисто подхвачены «Алефом» – израильским журналом на русском языке, широко читаемым и в Америке, и там потянулась дискуссия. (В Израиле «Август» защищали Михаил Хейфец и Дора Штурман. – Завершая дискуссию, им в «Алефе» ответили в базарном тоне: «Караул, нас кажется учат жить!»)[547]
Александр Серебренников в Штатах напечатал сборник документов «Убийство Столыпина»[548], чтобы меньше оставалось нечестным спорщикам врать. И он же давал документальные справки о роли Грузенберга в Китае (о том, в той же «Панораме», тоже кипела дискуссия, всё ещё о моей тайваньской речи).
Само собой – ещё долго перекатывался гнев по американским изданиям. Всё тот же прилипчивый Ларс-Эрик Нельсон, теперь в солидном «Форин полиси», катил грозный обвинительный акт по небдительности «Свободы»[549]. И неуёмный суетник Белоцерковский лепил, что я одновременно ненавистник Запада, разлагатель России и презираю русский народ.
Вот так, пока я писал Узлы, эта свора дружно поливала меня. (Из швейцарской жизни в горах яркое наблюдение: как бауэры окачивают свои луга из брандспойтов жидким навозом.) Впрочем, бывшего зэка и этим не возьмёшь. А если б вынужден был Достоевский жить и печататься в Америке? – да ведь его бы тут растоптали. Это они его – мёртвого любят.
Одного только эти злопышники не понимают. Как пошутил Ларошфуко: ничто так не помогает жить, как сознание, что твоя смерть доставит кому-то радость.
Когда я давал «Телёнку» подзаголовок «Очерки литературной жизни» – то иронически: вот, мол, к чему сводится «литературная жизнь» под коммунистическими клыками, одни только рожки да ножки от неё.
Но никогда бы не подумал, что и в Соединённых Штатах литературная жизнь может подпасть под Слушания и Расследования.
И вот, по перерыву в «Колесе», подошли месяцы снова вернуться к «Зёрнышку». А на мою жизнь уже столько наклеветано, и в крупном и в мелком, что приходится и в этом всём копошении здесь разбираться – хотя бы только для моих сыновей да будущих внуков.
…Впрочем, уже не на звенящих канатах держится жизнь, нет сил замахиваться на задачи непомерные. Уже годам к 64, пять лет назад, стал я на лестнице что-то задыхаться, сжимает грудь. Сперва и значения не придавал, потом оказалось, это – стенокардия. Да ещё ж и кровяное давление всегда повышенное. Вот уже и с головой нырять в глубину пруда стало как-то негоже, прекратил.
Стало посещать меня: а вдруг – не дождусь я возврата в Россию? Даже странно, что это сомнение не являлось ко мне раньше: всегда несла меня вера в возврат.
А он вот – не открыт. И чтобы сдвинулась, изменилась огромная масса СССР – это сколько нужно ждать?
Гнал-гнал, спеша всё успеть, успеть, – а жизнь склонилась, может быть, к такому концу?..
Не верней ли подумывать: в какую землю хорониться?
Перебирал разное: от самого́ нашего лесного участка (Аля и слышать не хотела), временная могила, чтобы потом перевезти прах в Россию; от православного «угла» ближнего к нам американского кладбища. И получалось, что всего верней – лечь в русское («белогвардейское») под Парижем[550].
Глава 13
Тёплый ветерок
Все наши вермонтские годы, с 1976 уже одиннадцать, я постоянно ощущал как благовременье и благотишье, несмотря на череду внешних неприятностей и клевет. Они не только простелили мне возможность написать «Красное Колесо» – но и, обратно, историческая работа была спасением моим: вести тут, неутомно и не охладевая, дело, я верю, плодотворное для России, а вместе с тем реально отодвинуться от участия в безвыходной современности. История революции была моим дыханием все годы изгнания – и далеко отва́дила меня в глубь времени.
Но и такие размеры уже принимала эпопея, не вместимые ни в мою одиночную жизнь, ни, ещё важней, в возможный читательский охват, что стал я колебаться, где же остановиться? – в августе 1918? перед октябрьским переворотом? а то и раньше? Вёл к тому и возраст мой. И, с углублением в «Апрель», убедился я, что начало мая 1917 – весьма доказательная грань в истории нашей революции, многое – видно ясно и вперёд. Уже к маю 1917 либеральный феврализм полностью безволен, хил, обречён – приходи любой сильный и бери власть, большевики. Вот кончу «Апрель» – и хватит с меня, пока – предел. А в будущем, останется время – можно попробовать построить тот скелетный Конспективный том, на все ненаписанные Узлы.
С ростом архива «Колеса» становилось невозможным перетаскивать всё нужное в летний прудовый домик, и вот, с 1984, я впервые стал работать над «Колесом» не по круглому году, а – два летних месяца что-нибудь другое. Маховик лет замедляется.
Да оглянуться – много и долгов недоделанных. Повисла с 1948, с шарашки, незаконченная повесть «Люби революцию», о начале войны. Не заканчивать, но немного отделать? Не очень успешливое занятие: редактировать своё давнее, старое и не мочь, не берясь переписывать его заново, по-сегодняшнему. Пусть так и остаётся, ранней и неоконченной[551], в полную силу писать её и не хочется. Удалась повесть тем, что юмористична, с постоянной усмешкой над несмысленным героем. Но перечитывал её – и сразу слетел с меня груз лет, вернулся я к тому юноше, вернулся в атмосферу 30-x годов – и потянуло: писать бы о них! – я же помню, сердцем и шкурой, весь тот обжигающий воздух (теперь отлетевший, да и скрываемый), – как хотелось бы перенести его на прозор будущим читателям, и особенно воздух той литературы, под грязными одеялами которой растили нас. И одновременно ощутил, как же тяжек мне груз «Колеса», оказывается, – хотя в обычной работе я годами этого не испытывал. Как хочется облегчить перо в малой подвижной прозаической форме! Писать бы необстоятельные рассказы и совсем небольшие, больше крохоток, но меньше «Матрёны», так бы – от двух до пяти-шести страниц. Но ни на каком материале это невозможно, кроме современного русского, – и значит, если и когда вернусь в Россию.
В тот же год как раз вышла и скэммеловская извращённая биография – и засосало