на ниву сжатую торопится опять.
А между тем все песни старые допеты -
притом что новым песням время не пришло,
и между тем в гнезде давно растут опята,
мхи и лишайники – и там нехорошо:
сидишь и думаешь, что надо бы отсюда
туда куда-нибудь… Да все твои туда
ещё опасней: там – измена, там – засада,
там – оголённые мерцают провода,
там – обезглавленные корчатся идеи,
там – обескровленная капает вода,
там – маски всё ещё меняют лицедеи,
а там… – там только никогда и никогда.
Вероисповедание
Разумеется, не о псюхе и не о соме,
хоть, конечно же, и не о хлебе или о щах, -
я беседую с моим Богом часами
о других вещах.
О цветах-маргаритках, о бабочках-капуцинах
и о прочих серьёзных штуках – числа им несть:
о доходах интеллигенции или, скажем, о ценах -
например, на нефть.
Он внимательно слушает, головою качает,
ибо все мои темы он знает наперечёт.
Иногда переспросит, что это означает,
иногда смолчит
или вдруг посмотрит на облака, на деревья
и вздохнёт: снова близится месяц нисан…
Ему много лет, он жалуется на здоровье
и плохой сон.
Он не нажил тут ничего и живёт где-то
на окраине мира – пять часов на такси,
он ругает транспорт и хмурится бородато
на свои небеси.
И о чём ни попросишь его, говорит, занят,
не сегодня, потом, говорит, и засим
исчезает… и бранится, прежде чем исчезает:
дескать, сделай сам!
Разбивает мои мечты – то одну, то другую,
превращая их все в какое-нибудь рагу.
Я и сам временами, конечно, ему помогаю
чем могу.
Так вот, собственно, и живу: от встречи до встречи,
ни на что не жалуясь и ничему не учась.
А его «всегда» часто даже короче,
чем мои «сейчас»:
даст сначала что-нибудь, но тут же и отнимает -
и при этом ведёт себя до ужаса делово.
Иногда мне кажется, что он меня не понимает.
Но я верю в него.
И Я БЫЛ МУЗЫКАНТ
1971–1975
И я был музыкант -
и пел стручок гороха
от выдоха и вдоха,
и я был музыкант -
и в золотых перстах
за хвостик искривлённый
держал мотив зелёный,
а это не пустяк!
И я был музыкант -
и слушал, как бессонно
звучат дождя канцоны,
и я был музыкант,
и у судьбы в руках
я успевал заметить
весёлый инструментик,
и я был музыкант.
Но, круглый идиот,
я растерял по свету
гороховую флейту
с горошинками нот.
* * *
Тут старинных строчек залежь
бес-тол-ко-ва-я…
ты прочти – и ты узнаешь,
что такое я:
карандаш, чернила, паста -
вот и весь состав,
а в других делах копаться -
ах, оставь, оставь.
Для чего, скажи на милость,
для чего, дитя,
ты хватаешься за малость
бытия-житья -
это из другого теста,
из другого дня!
Не ходи за кромку текста,
не ищи меня.
Там, дитя, ты не увидишь
золотого «там» -
там забытый хлам, да ветошь,
да забытый храм,
никакой земли и неба,
не горит звезда…
коль туда – так не ко мне бы,
не ко мне б туда!
По задворкам-то плутая,
долго ль до греха?
Скажем, эта запятая
чем тебе плоха -
плоше ли, чем день вчерашний -
выбитый из рук?
Спи, дитя, в высокой башне
за зубцами букв.
* * *
Какою музыкой плеснуло по губам!
Не всё бы сразу – по частям бы прозвучали:
отдельно – радости, отдельно бы – печали,
отдельно – скрипочки, отдельно – барабан…
Всё б в свой черёд: за тактом такт, за шагом шаг,
отдельно море, например, отдельно – горы,
отдельно то, отдельно многое другое,
чтобы друг другу не перечить, не мешать.
Сначала б арфа пошутила с ветерком,
потом бы горн вздохнул среди пространств застылых -
и всё на свете бы построилось в затылок,
и стало б в очередь, и побрело б гуськом.
Оркестр сразу б не сумел… он по частям,
он троекратно бы вступил – и дал нам в звуке
не то три радости, не то три смертных муки:
отдельно Бах – и Иоганн – и Себастьян.
* * *
А далеко ль поёт рожок?
Да далеко, мой свет.
На тот кисельный бережок
теперь дороги нет -
теперь, мой свет, хоть плачь, хоть вой,
а оставайся тут,
куда в ответ на голос твой
оттуда не придут.
А велика ль моя вина?
Да велика, поди,
раз та волшебная страна
осталась позади:
словарь – пустым твоим устам,
свирель – твоим мечтам,
они бывают только там,
да ты уже не там.
А я тогда пойду вперёд!
А ты иди вперёд…
Я покажу тебе, где брод,
а где наоборот:
нам всем не терпится прыжок
в куда-я-не-могу…
о том, дружок, и пел рожок
на дальнем берегу.
* * *
К серьёзности – каплю высокого вздора,
к печали – бессмертную детскую шалость:
и падала роза на лапу Азора,
и жизнь возвращалась, опять возвращалась,
и над переулочком – громким, булыжным,
морозное тихое небо вставало.
А Вы говорили: «Немножечко выждем,
мы прожили вечность, но это так мало!»
И точно: потом постепенно теплело,
в замёрзших руках появлялся багульник -
он был наш Вергилий, он вёл нас из плена
на волю, вперёд, в новый день, в понедельник!
И мы уже знали, что дальше всё просто:
каких-нибудь двадцать шагов – и, как прежде,
в малюсенькой лавочке у перекрёстка
опять продаются грехи и надежды.
* * *
Сидела в тиши субботы,
ткала своих строчек бязь,
за тоненький край свободы
свободной рукой держась,
пока – божества на страже
и цвета его чернил -
я жался в дверях, но даже
и в мыслях не позвонил.
Да благословенно соло
невежества, писчий раж!..
Какую ты чушь писала,
какую лелея блажь,
какие слетались осы
и пчелы на этот мёд,
бесстрашная поэтесса
в неполных осьмнадцать лет?
Вилось над тобою иго -
беспечнейшее из иг,
готовая за день книга
вымарывалась за миг.
В ней было всего немало -
поменьше б таких немал…
Ах, что бы ты понимала!
Ах, что бы я понимал…
* * *
У меня были стихи книжного мальчика
и остаются стихи книжного мальчика.
Иногда я даже читаю Мильчина -
правда, редко когда понимаю Мильчина.
У меня была любовь книжного мальчика
и остаётся любовь книжного мальчика -
цвета воздушного шарика или же мячика,
алого воздушного шарика, синего мячика.
У меня была жизнь книжного мальчика
и остаётся жизнь книжного мальчика:
она спрятана где-то на дне портфельчика,
а портфельчик заброшен на дно подвальчика.
У меня будет смерть книжного мальчика -
лёгкая смерть книжного мальчика:
вынул Боженька дудочку из чехольчика
и опять спрятал дудочку в глубь чехольчика.
Из комнат бросившись под дождь,
за хлеб не поклонившись дому -
что, птица божья, ты поёшь,
кто научил тебя такому?
Что, птица божья, ты поёшь!..
Таких стихов, таких мелодий,
летунья, не бывает в дождь
и вообще… при непогоде.
Но у тебя есть свой аршин -
на всю твою пустую участь:
такому не научит жизнь,
любовь и слава не научат -
и неприкаянная песнь
есть у тебя в кашне грошовом:
не хочет пить, не хочет есть,
а хочет быть – да вот хоть шёлком,
и, оторвавшись от земли,
скитаться, бедствовать, лучиться -
одна, без близких, без семьи,
сама себе своя отчизна.
* * *
Там такие молодые небеса,
там урок правописанья начался:
пишут перьями на небе кто почём -
стриж за ласточкой, журавлик за грачом.
И вымучивает бедный дилетант
нескончаемо диктуемый диктант
про сначала было слово, а за ним…
так и жили – ожиданием одним,
что за словом поторопится строка, -
да строка всё улетала в облака,
как пушинка, как бумажка, как листва, -
и, конечно, за строкой не шла глава,
за главой не шла поэма – тормозя
на каком-то то ли «рано», то ль «нельзя» -
и за сколько-то ужасно много лет
недописанным остался наш завет…
Ты продлись, продлись, божественный ликбез -
пусть старательные писари небес
затвердят правописанье назубок
и напишут без ошибок слово «Бог» -
а уж там мы разберёмся как-нибудь,
где смолчать, где улыбнуться, где вздохнуть -
где начало, середина и края
в нескончаемом диктанте бытия.
* * *
Приволье музыки просторной:
на заливных её лугах
трубят медлительные горны
и пропадают в облаках.
Потом вступают барабаны:
они идут издалека.
Выходит вечность полупьяной
из бездны медного рожка.
Махнув платком у поворота,
растает время за углом,
как сон, как псовая охота,
как некогда огромный гром…
И всем нам хватит, не печалься,
на нашем заливном лужке
и этой музыки, и счастья -
и хватит вечности в рожке.
* * *
Океаны чужие, чужие ветра… в общем, Киплинг:
в общем, Киплинг, прекрасная Африка, бусы и шаль.
Видишь, буря в стакане воды, а флотилия гибнет -