Ничего не получится. Я никогда не смогу полюбить тебя. Ты прости, но я не могу любить твой голос, твои тонкие ноги. Не могу.
Не хочу, ты это можешь понять? Я не хочу тебя, ничего твоего не хочу. Я ничего больше не хочу.
Я не хочу никого. Мне никто не нужен, можно это, наконец, понять? Устал я. Оставь меня, ради бога, ничего не хочу. Вот, сейчас буду чай пить.
А я хочу тебя! Иду к тебе; все эти годы ищу тебя повсюду. Все это время думаю только о тебе: я, кажется, свихнусь от того, что постоянно о тебе думаю. А ты — ты меня не ждешь!
— Как не жду?
— Ждешь, значит? А свет?!
Ах, черт, свет.
Свет, ты не бываешь у меня совсем, что случилось? Как будто я не существую для тебя, как будто меня вообще нет на белом свете. Стасика своего хоть присылаешь.
Она не бывает у него совсем /да и раньше, честно говоря, не часто его баловала/. И Тамара его от него ушла; и не вернется, разумеется: на черта он теперь ей? Кому он нужен-то? А он все ждет; ждет кого-то.
У раскрытого он стоит окна.
У раскрытого он стоял окна. Он как бы застыл. Казалось, он всматривается, как бы высматривает во мраке что-то. Что ищет он среди тьмы: Свет, Любовь?
— Я ищу Свободу /?/
Ты ищешь ее во втором часу ночи.
Ты ищешь ее, но ее уже нет.
Она не придет. Не придет она, твоя Лариса.
Любовь, впрочем, существует /в отличие от свободы/. Возможно, любовь — выбор несвободы; и уж наверняка она — свобода невыбора, или выбор нестраха.
Страх приходит ночью, а он, как было сказано, и есть любовь, хотя не в том смысле, что любовь — форма страха /что верно/, а в том, что он, страх, — есть творчество несвободы. А он есть /кто? выбор, что ли?/.
Комар Творчества есть. Но лучше бы его не было.
Он не терпит неподвижности. Он не может оставаться в одном положении больше минуты. Волосы его слиплись в клочья, ему душно, ногами он запутался в одеяле; а одеяло превратил в нечто бесформенное.
Это никогда не кончится. Я сейчас сойду с ума!
Иди: откроешь комар Сумки, там желтые таблетки. С тобой спать невозможно. Последний раз сплю.
— Что?
— Что?
— Какой комар?
— То есть? Какой еще комар?
— Ты сказала: комар.
— Комар? A-а, карман. Нет, ты точно чокнулся.
Петруша
шарит
в кармане
отчаяния /ногами/.
Но, может быть, комар — это Бог.
— Петр Валентинович, я вам принес что-то.
— Заходи, Стасик. Что это есть-то? A-а, спасибо.
— Петр Валентинович, я жду.
Он стоит у открытого окна. Руки его засунуты в карманы школьных шевиотовых штанов.
— Я жду.
— Чего ты ждешь, Стасик?
— А вы и не догадываетесь.
— Что? Что такое?
— Что, что! Что вы притворяетесь, как маленький, ей-богу: налейте рюмочку.
— Что-о-о?
— Как это: что-о-о? Если не нальете, я сейчас встаю и иду к матери и говорю все как есть: что это вы, Петр Валентинович, меня вчера вечером водкой угощали. Вы меня знаете.
Он видит его узкую спину, руки в карманах школьных штанов: у окна он стоит, короткие его волосы сквозняк топорщит; слезы появляются на его глазах /глазах Петра Валентиновича/; он думает: ну и дрянь же ты; и отвечает:
— У меня нет.
— Как нет? — оборачивается Стасик. — Я пойду.
— Иди.
— Ну капельку, а? Ну вот столечко.
— Нет.
— Ни вот столечко нет, да?
— Нет. Кончен разговор.
— А вот там — что стоит? А-а-а-а! — хохочет Стасик и даже пританцовывает по-модному.
А ты, Петр Валентинович, какой-то, что ли, грустный. Руки твои дрожат /от страха, надо думать/. В кухне вот сидишь с пацаном, с чужим пацаном, между прочим; и им же принесенную, матерью его переданную, заветренную ветчину режешь. И, поколебавшись, спрашиваешь:
— Стасик.
— У?
— Тебе бывает страшно?
— Страшно? Нет.
— Как это нет, что ты врешь?
— Ну, бывает.
— Ты мне расскажешь?
— Не знаю. Можно я буду звать тебя Петрушей?
— Нет. Я же сказал раз и навсегда: нет.
— Какой ты злой. Налей еще рюмочку.
— Не хочешь — не рассказывай.
— Ты знаешь… — Он прислоняется виском к его руке, к липкой, пожелтевшей, веснушками покрытой коже Петра Валентиновича; краем глаза он видит колючий подбородок, его локоть на скатерти с поблекшим зеленоватым рисунком; он шепчет:
— …ты знаешь, мне бывает так страшно… Ночью. Как будто что-то такое… Опускается на меня из темноты. Так, не сразу… А я сначала прямо как цепенею, ну, не могу пошевелиться, потому что не пойму, что это такое, а когда догадываюсь, тогда… — Он умолкает.
— Да, оно опускается, оно всегда опускается, Стасик… А что оно, а? Что это такое, Стасик?
— Да твой комар, Петруша, дурья башка!
— С-с-сволочь, — поднимается Петруша. — Откуда же берется такая сволочь!
Я комар-р-р-р! Я стр-р-рашный комар-р! — буйствует, мечется в Петрушиной квартире Стасик, в комнате его мечется.
Петруша!
Убей комара!
На потолке он сидит. Один. Чай собирается пить, с ветчиной; он думает: гаденыш… когда же я успел сболтнуть ему про комара? вчера, что ли?
Лежит он, не может заснуть. Откуда эта сволочь берется?
Ему не спалось. Он не мог найти удобное положение; каждую минуту он менял его: со спины переворачивался на бок, с боку — на живот; он натягивал одеяло на голову, на уши, чтобы только избавиться от этого звука, этого звона, от которого он, казалось ему, сейчас сойдет с ума, спятит.
Казалось, он чувствует: это действительно произойдет с ним;