Мы стояли посреди розовой тишины. Странной тишины, в которой слышалось лишь нервное похрапывание животных. Почувствовали: эта тишина необычная. Заметили легкую дымку далеко-далеко на горизонте. Я не был осведомлен об особенностях пустынь, но это мерцание, которое быстро приближалось, показалось мне опасным. Я велел ей плотно замотать голову и лицо шарфом. И сам сделал то же, оставив лишь маленькую щелочку для одного глаза.
Животные начали нервничать, но стояли на месте как вкопанные. Мы полностью доверились этим древним знатокам пустыни и решили не спускаться на землю. Пыль приближалась, она была как плотный туман и уже не казалась розовой. Она была темной, как ночь. Я взглянул на нее: ее голова была полностью обмотана, как у мумии.
Мы были далеко от цивилизованного мира.
Песок поднимался волнами, в которых так легко захлебнуться и утонуть во время песчаной бури.
Проводник исчез.
В конце концов, он был неграмотным бедуином, с которым никто никогда бы не говорил. Место и обстоятельства. Я уже полез в карман, где теперь всегда лежал револьвер, и вдруг подумал, что в мире может быть лучшее место и лучший пейзаж.
…потом она захотела в Тадж-Махал. Но стоило нам прибыть в Индию, как ее желание круто изменилась. Собственно, оно и не касалось туристического объекта, который мы досконально изучили еще дома, благодаря куче фильмов в 3-D.
Там, уже на месте, когда мы арендовали машину, она неожиданно продемонстрировала знание южной части страны, пожелав отправиться в Хайдарабад. Бомбей, Мандрас, Дели, а тем более разрекламированный Гоа не вписывались в рамки ее желаний.
Интуитивно она заманивала меня в феодализм, который так естественно пахнет кровью.
Два дня мы провели в толчее рынков, где рядом с нищими, едва прикрытыми лохмотьями, продавались низки драгоценных бус и россыпи полудрагоценных камней. Два дня от нее пахло пряностями, ароматическими маслами и южными сладостями, которыми она набивала рот, как девчонка. Два дня мы поглаживали руками древние стены старого города и избегали Абид-роуд – нового района, где неестественным блеском сияли гостиницы и банки.
Каждое утро мы нанимали тонгу – повозку с парой запряженных в нее лошадок и ехали к Осман-базару по пыльным переулкам, между глухими каменными стенами мусульманских одноэтажных домов и торговыми лавками, в дверях которых развевались разноцветные паруса шелковых сари.
Мы купили ей сиреневое и малиновое, вместе с чоли – маленькой трикотажной кофточкой и нижней юбкой, такими, как носили местные.
Услужливый продавец сразу же обернул ее, попутно объясняя на английском, что этот стиль оборачивания – ниви – самый распространенный и самый простой для европейских женщин.
Пока я пил лотосовый чай, расположившись на ковре у двери, он бережно и почтительно окутывал ее девятью метрами расшитой золотой нитью тканью. Дважды обернул один конец вокруг бедер, верхний край укрепил за поясом нижней юбки и перебросил его через плечо, показав, как в случае необходимости она сможет прикрыть свободным концом, который назывался паллу, голову и лицо.
Я не только любовался ее красотой, неожиданно подчеркнутой этим экзотическим нарядом, но и с печалью глядел на это красивое тело, которому так к лицу этот мир.
Бредя по городским окраинам, среди путаницы душных трущоб и протянутых рук нищих, я держал руку на курке, мечтая о нападении, в котором пуля всегда может стать «дурой»…
Но, как оказалось, даже в такой глуши преступность сведена до минимума.
В поисках тишины мы вышли на холм, где в каменной беседке стояла статуя бодхисаттвы Авалокитешвара. Я не был слишком хорошо осведомлен о множестве индусских богов и богинь, но именно тогда и именно в том месте мне было бы легче увидеть перед собой образ великого Ямы – злобного властителя царства мертвых. Я не был готов увидеть перед собой Авалокитешвара – того, кто поклялся не оставлять в страданиях ни единого существа. Если же он не сумеет избавить от боли хотя бы одного человека, он попросил Будду, чтобы его тело раскололось от горя.
Мое сердце давно перестало существовать как единое целое. Оно распалось на тысячи частей, как тело Авалокитешвара, когда он понял, что все его попытки – бессильны.
Я рассказал ей эту легенду.
И она продолжила, повернув ко мне свою обернутую в сиреневую паллу головку:
– Но Будда Амитабха и бодхисаттва Ваджрапани возродили тело, дав ему тысячу рук с глазом мудрости – в каждой! И одиннадцать голов! Его любовь стала безграничной. С такими руками и глазами он может дотянуться до каждого.
Я заставил себя улыбнуться:
– Не думаю, что эти Амитабха и Ваджрапани оказали ему добрую услугу.
Она больше ничего не сказала.
Конец сиреневого паллу трепетал над ее рыжей головой, тонкие пальцы, за эти два дня сплошь унизанные индийскими перстнями с аметистами и яшмой, светились в темноте несвойственной индийским женщинам белизной. И я подумал, что этот вечер предшествует замечательной ночи, замечательной последней ночи, которую я хочу провести с ней еще…
…На третий день мы отправились в Венецию, вычитав в газетах, что там как раз начинается карнавал. Возможность надеть маски и ходить неузнанными привлекала нас, а возможность принять участие в карнавальном шествии давала мне надежду, что это будет именно тот день, который мы проведем в круговороте радости.
Как всегда, мы остановились на частной квартире, как всегда – на окраине. Пожилая синьора, имя которой мы сразу забыли, привела нас в замечательную белую комнату. Мы давно уже забыли, что стены можно просто белить и ощущать легкий запах известки, как в детстве.
На пути к площади Святого Марка мы купили маски. Она выбрала женскую – моретту – из черного бархата и заразительно рассмеялась, когда продавец сказал, что эта маска предназначена для «тайных свиданий». А мне выбрали бауту классической формы – с рельефом носа, бровей, отверстиями для глаз, но – без рта.
– Прощай, мясо! – воскликнула она ведьмовским голосом через папье-маше черной маски.
– Сarne vale! – перевел я ее возглас загробным голосом через закрытый баутой рот.
И мы понеслись туда, где с верхушки церкви уже слетал в толпу ангел.
Она – впереди, я – за ней.
Голова моя пошла кругом, будто я стал чаинкой в кружке с чаем, который неистово размешивает ложкой какой-нибудь невежа. Под маской я слышал только свое хриплое дыхание, она отгораживала меня от людей, от их общего подъема, от цветов, музыки и возможности обратиться к ней, попросить остановиться и не покидать меня. Никогда.
Но она мчала вперед, время от времени поворачивая ко мне бархатно-безликое лицо. Потом я потерял ее в толпе.
И сел в стеклянном кафе на площади Святого Марка, чтобы наблюдать, как эта карусель крутится без меня.
Сквозь стекло, как аквариумная рыбка в комнате, где происходит свадьба, я наблюдал за круговоротом карнавала. Это была одна из тех пауз в одиночестве, которые приносили мне облегчение.
Я привыкал быть без нее.
Все мои попытки скрыть ее под разным покровом – бедуинскими шарфами, индийскими сари, итальянскими масками, наконец под очками «Грейс Келли» – постепенно помогали мне отвыкнуть от ее истинного образа.
И только ночи, которые мы все еще проводили вместе, вмиг разрушали эти иллюзорные барьеры.
Я просидел до вечера за наперстком крепкого кофе, с газетой, которую держал вверх ногами, за стеклом полупустого кафе (кто усидит в кафе во время карнавала!). И представлял себе, как она наслаждается свободой в каком-нибудь дворце или под балдахином гондолы…
Но нашел ее на Мосту Вздохов, одну-одинешеньку. Праздник отхлынул от нас, как волна. Мы остались лежать на песке и хватать ртом воздух, как две рыбы.
– Ну – и? – сказала она, как только я без единого слова стал рядом с ней.
У нее были бархатные тени под глазами, почти такого же цвета, как и ее моретта. Она бросила ее в воду. Я понял: она устала путешествовать и устала поддерживать нашу игру в счастье.
Я сказал, что забронировал два билета в Хорватию, на Истринскую Ривьеру, и это будет наша последняя поездка.
Мы зашли в номер.
Там было убрано, пахло дезодорантами. Все, что мы бросали на пол, – аккуратно сложено или развешано по шкафам.
Все новое, с этикетками и без…
– Я хочу домой, – сказала она.
– Понимаю, – сказал я и достал из кармана письмо, которое тоже всегда носил с собой.
Положил его на стол.
Письмо было слегка смятое, слегка влажное – такое, каким надлежит быть письму, написанному давно и сознательно. Чтобы не вызвать никаких подозрений.
Потом достал револьвер.
Ни место, ни обстоятельства не были подходящими.
Я даже удивился, что столько времени искал их – а теперь это стало неважным.
Она хотела домой! А я уже вполне сознательно мог отпустить ее.
Я зажал револьвер в ее дрожащей руке, установив ее палец на курке, направил его себе в грудь и сказал: