– Ну, как тут? – она понизила голос. – В секте?
Степан Ильич строго цыкнул.
– Чтоб больше так не говорила. Фима… – Нет, не нужно с ней про Фиму, решил Степан Ильич. – Чего не позвонила?
– Пап, у тебя же мобильного больше нет. Ты почему мобильным не пользуешься?
– Я имею в виду – сюда, на городской. У мамы ведь есть, я давал. Два, триста двадцать пять…
– А мобильный?
– Да ну его, отвлекает.
– Пап, мама недавно звонила тебе сюда. Ей ответили, что телефон сейчас нельзя занимать, и трубку повесили.
Степан Ильич как-то странно, вязко кивнул.
– У них в тот день сбор был. Значит, звонка важного ждали. Как дела у вас? – спросил он как можно более непринужденно.
– Замечательно!
Дурацкий вопрос, да. Степан Ильич поморщился от досады на самого себя.
– Как учеба?
– Да так же – замечательно.
– А твой…
– Дневник?
– Ну да. Как там твои планы насчет выпуска книги?
– А я отказалась.
– Отказалась? – удивился Степан Ильич, помня, как много это значило для Нади.
– Ну да. Передумала. Сайт закрыт. Всем спасибо. Из “Медиа-Пресс” звонили раз пять. Сказали, что я взбалмошная девчонка, и хотели с кем-нибудь из родителей поговорить. Я сказала – маму марсиане забрали, а папа в секту ушел.
Степан Ильич опять сердито цыкнул. Потом сделает внушение, а пока спросил:
– Так почему ты отказалась, Надь? – Степан Ильич вдруг почувствовал, как он успел отдалиться от дочери. Передумала… Он даже не знает, чем могла быть вызвана эта внезапная перемена. К тому, что Надя взрослая не по годам, – привык. А что может вот так, с легкостью, отказаться от того, чем так горячо и долго бредила…
– Так почему? Только честно.
– Ну… как объяснить? О! Отвлекает, – Надя обрадовалась, что так удачно подошло ей словечко, только что оброненное Степаном Ильичом; будто картинку пазла нашла, которую долго искала. – Отвлекает! Ну их!
– Кого?
– А всех. Буду сама себе звезда. Для закрытого показа.
Неподалеку прошумела машина, Степан Ильич прислушался. Нет, мимо.
– Приехать уже должны, – сказал он. – Говорили – утром выедут. Тут из Несветая часа два.
Запрокинув голову и глядя в свод беседки, похожий на аккуратно вырезанный кусок яичной скорлупы, Надя сказала с беззаботностью, не вязавшейся со словами:
– Тебя жалко. Маму жалко. Ефима жалко. Что же это за дело он себе такое нашел, в котором нет места нормальной человеческой жизни?
– Пожалуйста, Надь…
Надя снова ерзает. Колени смыкает плотно, прямо-таки склеивает. Подергивая полы куртки, натягивает внахлест одну на другую. Шею прячет под воротник. Совсем как в детстве, на рыбалке. Ему исполнилось сорок, когда он решил начать рыбалить.
Мол, жизнь налажена, в квартире ремонт, дочка подросла – пора и хобби обзавестись. Дело было вовсе не в рыбалке, понятно. Уединения искал. Упрятанное глубоко, одурманенное заботами новой жизни, чувство вины начинало уже потихоньку шевелиться, царапать. И он, еще, наверное, не вполне осознанно, искал возможности побыть с этим наедине – пообвыкнуть, что ли, прислушаться. Надюше было без малого девять. Пару раз она встретила его с рыбалки – угнетенного и потерянного – и стала проситься с ним. Пытался отнекиваться, обманывать – мол, будил, не добудился. Но однажды встал ни свет ни заря, а она уже на кухне, одетая… сидит, ждет. С тех пор стала с ним ездить. Думал – после первого же раза откажется. Ездили на Малые Омуты. Сначала на электричке, потом пешком километра два – последний километр без дорог, по бурьянам да по канавам. Ни разу не пожаловалась. Топает рядом, будто по двору гуляет. И как-то сразу все изменилось в его рыбалке. Закончились долгие часы над молчаливой водой, по которой время от времени пробегала короткая дрожь, предваряемая то шорохом листа, то ленивым плеском рыбы, и снова – молчание, изматывающее молчание, так и не прерванное полноценным звуком… Закончились гляделки с совестью, не успевшей тогда объяснить, чего требует, чего от него ждет. Поживи, мол, еще немного как умеешь.
На рыбалке, как только упадет грузило в воду, Надюша принималась подолгу, копотливо кутаться, склеивать коленки, елозить на брезентухе рюкзака, чтобы в какой-то момент вдруг успокоиться, усевшись наконец как ей надо, отыскав единственно удобную позу. “Папа, мы сегодня на что ловим?” А потом, когда в садке заплещутся караси и подлещики, несколько раз сходит, рассмотрит, идет с жалобным рыбьим прошением: “Пап, давай того, с драными плавничками, отпустим?” Каждый раз какая-нибудь из рыбешек получала второй шанс. Почему-то только одна, и непременно самая обиженная – то плавнички драные, то губа крючком разворочена.
Скоро это превратилось у них в традицию, он сам спрашивал: “Ну что, дочь, которую отпускаем?” Ему стало легче тогда. Да, без всякого покаяния – легче.
– Чей это дом?
– В каком смысле?
– Пап, ну в каком может быть смысле – “чей дом”?
– Ну… общинный. Кому-то принадлежит, наверное. Я не спрашивал. Антону, может?
– А Фима здесь все время?
– Почти. Мы часто вдвоем тут.
– И как?
– Потихонечку, Надь. Потихонечку. Нелегко ведь ему.
– Пап, а ты тут всегда подметаешь?
– Угу.
– И обеды готовишь?
– Я же не умею. Хочу научиться, кстати. Вот если б книга поваренная здесь была.
– Пап?
– Что?
– Только честно. Скажи, не обижают тебя здесь?
– Ну что ты такое говоришь!
– Все, все. Прости. Блондинкам положено время от времени ляпнуть чего-нибудь. Ну, как протуберанцы на солнце: пшшш. А я же теперь блондинка.
Замолчали.
Света, кажется, смирилась. Перестала звонить. И Фиме, наверное, тоже перестала звонить. Фима, по крайней мере, не рассказывает. А дочка – не хочет смириться.
Не хочет принять его уход.
– Это утро напоминает мне молодящуюся старушку. Да? Видишь?
Надя посмотрела на отца долгим внимательным взглядом. Степан Ильич добавил:
– Мне иногда хочется Фиме что-нибудь такое – ляпнуть. Не могу. Дистанция, знаешь…
Надя обвела взглядом двор, полоску тусклого неба над аляповатыми краешками крыш.
– Вижу, конечно, – она легонько плечом пожала. – Помнишь, пап, давным-давно ты мне рассказывал про желудиного человечка?
– А какая она – нормальная жизнь? – неожиданно для самого себя обронил Степан Ильич.
Слова давались ему нелегко – будто песок языком выталкивал, но когда-то надо, наверное, сказать. Произнести. Когда уходил от них, сказать не сумел. Все, на что хватило смелости, – сбивчивое, со множеством перечеркнутых, поверху переписанных фраз письмо, прикрепленное магнитиком к холодильнику. Туда же крепили счета за телефон и коммуналку.
– Знаешь, я в последнее время думаю: может быть, нормальная – и есть самая пропащая? Вот как моя. Или нет? Ты не перебивай, Надя. Или нормальная – самое большое испытание, какое только может выпасть? Не знаю. Я в моей нормальной жизни бросил сына… Младенца. Его мать погибла, а я бросил. Вот такая моя нормальная жизнь, дочь. Кто-то, может, и справляется с нормальной жизнью. Я вот не справился. Не судьба мне, Надя, нормальной жизнью жить. Не судьба.
Надя отвернулась, качнулась несколько раз всем телом.
Молчит. Губы сжаты.
Не станет она об этом. Отмолчится. Не станет. О самом главном никогда не говорит.
Обходит. Так уж устроена. О чем угодно, но о главном – никогда. И ему, наверное, не надо было. Она и без его слов все понимает. Может быть, лучше даже, чем он сам. Это он от нервов сорвался. Да и то сказать, привык тут слышать такие, раскаленные речи. С ней этого нельзя.
Ни с того ни с сего вспомнил прибаутку из ее детства: Надюшка-пампушка, дай папушке плюшку. Нужно было губами шлепать и слегка шепелявить. А она принималась щеки раздувать изо всех сил, как трубач, – изображала пампушку.
Нужно о другом. О самом простом. Непременно – о самом простом.
– Ты завтракала?
– А как же!
– Дома?
– Дома.
– Что на завтрак было?
– Сырники.
– Со сметаной?
Надя медленно, будто стряхивая что-то невидимое, проводила ладонью по ладони.
Степан Ильич улыбнулся: он отлично помнил этот ее жест – тихое поглаживание ладони. Будто другого человека по руке гладит, утешает. Вдруг почувствовал, как ему радостно наблюдать за ней.
– Сметана оказалась старая, – сказала Надя, поворачиваясь к отцу. – Мама думала, что вчера купила. Оказалось – давношняя. Пришлось без сметаны, с сахаром. А ты чего улыбаешься?
– Так.
– Чуть не забыла. У меня в сумке и для тебя сверточек. Я же к тебе ехала, вот мама и нажарила. Мама, правда, боялась, ты не возьмешь. Ты возьмешь? – Степан Ильич кивнул. – Чего улыбаешься, скажи?
– Да сам не знаю.
Надя обхватила себя руками.
– Осень, зараза, подкралась. Снова слякоть, насморки. – Зажмурившись, Надя положила ему голову на плечо. – Пап, как хорошо видеть, что ты улыбаешься. Ты так улыбаешься – как мальчик. Ты же у меня совсем мальчик, пап.