и Лев Тимофеев в тогдашнем своём «Референдуме»): Горбачёв топал ногами на Залыгина при посторонних[623]. Л. К. Чуковская писала нам: «Залыгин вёл себя потрясающе стойко». 2 ноября он написал Горбачёву решительное письмо. 9 ноября в ЦК на совещании редакторов газет который раз было втолковано: запрещается вообще что-либо из Солженицына. «Он враждебен нам. И вообще такие фигуры не нужны нам в нашем обиходе». (У Залыгина в конце ноября, к его 75-летию, был спазм сердца. Тяжело досталась ему вся эта канитель.)
12 ноября в Риге на Идеологическом совещании немало говорил про меня новый идеолог ЦК Вадим Медведев – о неприемлемости Солженицына «для нас». Через западные телеграфные агентства его слова утекли, но он не уклонился и снова повторить на пресс-конференции 29 ноября: «Печатание Солженицына подрывало бы основы, на которых покоится жизнь нашего общества. Его атаки на Ленина недопустимы»[624].
Но этот Медведев на меня, по крайней мере, нисколько не клеветал и не извивался лукаво – в отличие от Синявского, Войновича, Коротича и сотни неперечислимых.
А с 19 по 26 ноября в Доме культуры Московского электролампового завода была проведена «Неделя Совести» и в фойе устроена «Стена памяти», на ней макет СССР с картой расположения лагерей, стенд с фотографиями репрессированных, портреты Шаламова и мой; на ней же вывесили «Жить не по лжи» из киевского «Рабочего слова» и предложили желающим высказываться письменно. Только за первые три-четыре дня набралось больше 1000 записей – за немедленную публикацию Солженицына и возвращение его на Родину[625]. Потом число их нарастало. Этих записей нельзя читать без волнения.
Все эти препятствования, но и весь ход Напора – ещё и ещё подтверждали нам правильность: начинать – именно с «Архипелага»! Раскачивать, не ждать, пока горбачёвские цензоры сами продрыхнут.
В дни нашего поражения я написал (1.12.1988) Сергею Павловичу: «Приношу Вам мою сердечную благодарность за ту настойчивость и ту отвагу, с которой Вы пытались дать путь в печать исторической правде о наших страданиях, а также и моим книгам. Я уверен, что этих Ваших усилий история русской литературы не забудет. Не Ваша вина, что они теперь неуклонно преграждены – да ведь всё равно только на измеримый срок, куда же деться от правды?»
______________
Участие Сахарова в Совете всесоюзного «Мемориала» было одним из естественных его шагов: и по сердечному сочувствию к этой теме, и по общему его движению – возврату в общественную жизнь страны после ссылки. Хотя, несомненно, томясь о научной работе, с которой его разлучили годы кары (правда, в этих же неделях избрали его и в Президиум Академии наук, но это ещё не был реальный возврат в научную работу), – он отзывно ощущал на себе и груз общественных запросов и продолжал своё прежнее заступничество: за последних немногих ещё не выпущенных политзэков; за крымских татар; особенно горячо и не раз – за освобождение Карабаха; и ещё – со своей своеродной идеей сокращения вдвое срока службы в армии. Но шире того – либеральная общественность влекла его и в свои тогдашние публичные начинания: в коллективный сборник «Иного не дано»[626] (в страстную поддержку горбачёвской программы – а в чём она, та «программа»?), в дискуссионный клуб «Московская трибуна», где возникла уже и критика той программе – справедливая защита удушаемых кооперативов; против возможных ограничений прессы, собраний и митингов; и против всегда мнящегося «опасного сдвига вправо». (Что под этим подразумевалось? Партийные «право» и «лево» у нас уже совсем запутались.)
А по проблемам внешним – Сахаров в июне 88-го на пресс-конференции, которую ему устроили в МИДе, отвечал удачно, находчиво, государственно-умно[627]. Эта ли его позиция – побудила власти с ноября отменить запрет на выезды его за границу. И в ноябре-декабре Сахаров совершил поездку в Соединённые Штаты, где имел важные встречи в верхах и публично поддержал советские возражения против американской программы СОИ (противоракетной обороны); затем – ещё более триумфальную поездку в Париж, где имел случай, напротив, отгородиться от советской точки зрения: не безусловная поддержка Горбачёва Западом, а лишь до тех пор и поскольку осуществляется Перестройка.
За те несколько недель И. А. Иловайская виделась с Сахаровым и рассказала нам: А. Д. быстро утомляется, выглядит много старше своих лет. Мучим многими сомнениями. Спросил у неё наш телефон.
Но вот не звонил.
Позвонил 8 декабря, из Бостона. Сперва разговаривала Аля (пока меня звали из другого дома). Был с ней Андрей Дмитриевич любезен, но без тени теплоты. А когда трубку взял я – он сразу же стал выговаривать самопоставленную тяжкую задачу. «Чтобы всё было сказано. Я очень обижен на вас за то, как изображена Елена Георгиевна в “Телёнке”. Она – совсем другой человек».
За те две-три строчки. И вот – уже 14 лет.
Я вздохнул: «Хотел бы верить, что это так».
И ещё несколько фраз сказал он – того же одностороннего выговора.
А я – тоже на душе имел, что́ ему сказать: как в марте 1974 он напал на меня из-за «Письма вождям», даже, видимо, и не прочтя его внимательно, да и слогом не вовсе своим. И торопился передать по телефону в Нью-Йорк, когда Аля с детьми ещё не приземлилась в Цюрихе. Разве это – похоже на него? Разве не просвечивает тут властное влияние?
Он тогда взгромоздил на меня обвинений в «опасном воинствующем национализме» – первый он, отначала, со всем авторитетом – и на многие годы, да на те же, вот, пятнадцать – подорвал мою позицию на Западе – как это? зачем? К выгоде ГБ и ликованию нью-йоркских радикалов. Он был – первая и самая высокая скрипка, склонившая западную образованность не слушать меня, не принимать от меня ничего, кроме «Архипелага».
Но что-то сейчас удержало меня упрекнуть его. Всё равно уже – упущенное, и он сам уже не тот, после горьковской ссылки.
Го́лоса его, если не считать отрывков по радио, я не слышал те же пятнадцать лет. Он показался мне слабей, чем раньше, и с призвуком болезненности. Я спросил о здоровьи. Он ответил: «В пределах моего возраста – удовлетворительно».
И, как тяжкую повинность отбыв, положил трубку.
А через три минуты, я ещё от телефона не успел уйти, – опять звонок: «Да! поздравляю вас с 70-летием!» Из-за чего и звонил, забыл.
Я сидел над телефоном с тяжёлым чувством. Обо всём и всегда – надо объясняться до конца. Теперь – другой раз когда-нибудь?
А оказалось – оказалось, что тот разговор наш был и последним в жизни: ровно через год Андрей Дмитриевич умер.
______________
Тогда, в декабре 1988-го, к моему 70-летию, – да, затеяли в Москве несколько самовольных вечеров. Тогда для этого требовалась смелость. – Дому медработников такой вечер запретили – но они как-то провели на свой страх. – Кинематографисты – настояли, устроили многолюдный