старость, стала тихо плакать дробными слезинками, утирала их фартуком и думала: «Только бы он не страдал, не помнил, не осознавал себя в этой старческой беспомощности».
Старалась понять, из чего она, эта тонкая материя всяких отношений. Сила — в равновесии их, и чудо — в этом же. Все пропадает и рвется, падает без этого равновесия. А он раньше мог поднять одним взглядом, или желанием поднять, поставить и вырвать своим благородством её из минорного небытия.
Кто-то называл эту способность бредом, эпатажем, а он жил там, и блистал. Ошеломительный он был один такой на всех. Он всегда знал как она в своем горе огорчается, как и чему. Он был человек — событие! Всегда!
А теперь в его жизни время вело себя свободно, как ему хотелось. Оно то тянулось баржей при буксире, то прыгало мячиком у ног. А то и вообще — наоборот. В виде сладкого разноцветного драже объявлялось, соблазняя любимым цветом — взять в рот и, смакуя удовольствие, упиваться увиденными внезапно, и страшно быстро сменившими друг друга эпизодами из жизни.
Можно было опрокинуть склянку с этими живительными драже, и тогда они стуча и весело разлетались. И их уже было не собрать. Не хватало сознания.
Каждому ребенку, надо вместо колыбельной настойчиво внушать, что жизнь его будет портить. Люди — глупы. А в первую старость — он сам, эта милая кроха, самый глупый и злой. И может, слыша в этом укор в собственном несовершенстве, дитё станет добрым и умным, вот назло вашему колыбельному внушению. Добрым и умным. Но это будет ему невезение, одиночество и свобода в одном сосуде.
Но об этих неловкостях в детстве не думается вовсе.
Уверены все в своем бессмертии, а то и вовсе не думают на такие сложные темы.
И вот он почувствовал, или увидел, что тяжелая стеклянная банка с цветным драже его жизни, грохнулась на холодный кафельный белоснежный пол больничной палаты.
Упала банка, разбилась с каким-то соборным звоном, и весело попрыгали дражинки, покатились в свободе своей по разным углам. И сознания уже не хватало чтобы их собрать.
Ну и пусть. У него сейчас был в наличии дистанционный пульт этого нового для него времени. И в нем, этом новом времени, не было никаких острых препятствий для пребывания в нем и обладания им.
Как странно, показалось ему — что на грохот разбитой банки никто не прибежал и не стал собирать осколков. И цветные шарики конфет.
И ясно вспомнилось девочка — соседка по городу в котором он жил когда-то. У неё в маленькой ладони всегда была зажата — когда помадка, или горошина драже.
Она приносила ему эту вкуснятку тайно от мамы и от себя, потому что он знал, как ей хотелось съесть это лакомство. Сладкое она любила, но его она любила больше.
И он это знал. Знал в детстве, знал потом, когда общался с ней в юности, когда бросил её на полпути в семейную жизнь. Знал, что она так и осталась одна. Знал, что жива и, в отличие от него — здорова.
И с наслаждением стал думать о ней, представляя что она может делать сейчас.
Когда у него здесь ночь, у нее — утро.
А по утрам, она обычно пила свой кофий вприкуску с сигаретой.
И шла гулять с собакой.
Он был недалек от правды. Так оно и было.
Она встала очень рано. И в тишине допивая кофе, она в который раз пожалеет о том, что нет надобности гулять одной — неприлично, так ей казалось.
А собаки уже не было. Они так долго не живут с человеком. Не выдерживают.
Она достойно вкушала свое одиночество в это утро.
И была рада уже тому, что не явились к ней никакие необычные желания, у нее их просто не было. Уже давно.
И из всей своей обыденной рутины её обжигало только одно желанное воспоминанье.
Это был он.
Она вдруг почувствовала необыкновенно остро его старость. Его.
Он был Человек-Событие. Всегда. Изящен в поступках и в словах, тонок в стане и душе. Неповторимо чуден, и сообщал сразу при знакомстве: «Я глупый», — и это звучало искренне, как просьба о прощении.
И он-таки стал главным событием тогда, потом, и теперь.
Она шла вчера через сквер и увидела, что у Апостола Петра — местной достопримечательности, отсутствуют ключи.
В Скульптуре они очень подробно были исполнены автором. И Петр держал кольцо с этими могучими ключами в руке, а сам строго и задумчиво глядел на прохожих.
Не полюбя строгость, Апостола безбожно обокрали. Выломали кольцо с ключами и унесли. Кому-то очень хотелось в рай.
Черные дыры от вырванной связки даже приснились ей ночью кошмаром.
А еще ей снился он. Почему-то он шел к ней с банкой яркого цвета драже. Худенький, седой. И она понимала, что банка тяжелая и он может уронить её. Сделала почти прыжок навстречу, так хотелось помочь. Но не успела.
Проснулась.
И вот теперь она поняла что должна непременно выйти на воздух, ветер который бился в форточку.
Ей приказали будто, и она, не забыв теплую кофту, вышла на улицу. Дворники копошились убирая баки. Начался для них трудовой день. Она вышла за ворота, пошла вдоль реки. Утреннее, непривычно новое смятение гнало ее. Ногам стало холодно. Только тут она поняла что идет в домашних шлепках.
Она смутилась своему нелепому виду. И решила вернуться домой. И тут взгляд её выхватил из утренних сумерек, что-то такое, к чему она побежала в тапках, не было бы их — то и босиком.
Апостол Петр сидел на своем месте и скорбно взирал и на неё и на дворника, и на игрушечный город-макет у его ног.
Но на месте зияющих дырок от связки ключей был вдернут цветной красивый шнурок и на нем висели ключики — тоже цветные, с красной и желтой шляпкой. И все вместе они были связаны изящным узелком.
Узелок был крепок и надежен, не хуже украденной бронзы.
И оттого, что они были цветными и веселыми, и шнурочек ключиков, даже у Апостола смягчился взор. Казалось. Она подошла поближе.
Ключики были маленькими, может от машины, или от зажигания. Но тут всей своей веселой игрушечностью, они внушали ответ на вечное наше сомнение.
Было очевидно, что мы живем в уникальной истонченной материи. Каждое грубое непристойное движение делает в ней дыру.
Но Сила Равновесия Чуда штопает возможные дыры, удерживая мир этот. И без чуда этого он