40
В те самые минуты совсем недалеко от Манежа, в рок-кабачке – и этого уже не могли видеть ни Ходынин, ни Рокош – попсовики назло рокерам запустили в зал алую свинью. Для ночного концерта ее тщательно и с любовью выкрасили заново.
Виктор Владимирович Пигусов был против такого натуралистического развития событий, но поделать ничего не мог.
Хорошо выкормленная свинья, постукивая копытцами, вскарабкалась по ступенькам на сцену. Там она остановилась, но не испугалась. Опустив рыло, свинья издала слабый предварительный звук, а потом грубо рёхнула. Рёхнув еще раз, она, как старинный паровоз, стала носиться по рок-кабачку, визжа и кувикая. Вите даже показалось: из пасти свиньи клубами вылетает радостно-алый паровозный дым…
Этот алый «паровозный» рёх заставил и питерских подпольщиков, и московских концептуалистов, и харьковских анархистов рока на время харчевню покинуть.
Но еще раньше харьковских и питерских, напуганный алой свиньей и уедаемый совестью, кинулся на улицу заслуженный Виктор Пигусов.
Час назад Олежка Синкопа сообщил Вите:
– Сегодня ночью Ходыныча брать будем! На Манеже, с поличным…
Откровенничая дальше, Синкопа сказал:
– Хватит ему тут на Симметрию заскакивать, хватит воду баламутить. Сам – мутило, а на других обзывается!
Витя верил и не верил.
Пробежал час.
Чудец, игрец, веселый молодец продолжал сомневаться. Алая свинья решила дело. Нервы Витины сдали, и он кинулся к Манежу.
– Ах, Пигус я гадкий! Пигус я с огурцом! – причитал на бегу Витя. – Лучшего из лучших и не предупредил!
Он спотыкался, падал, подолгу лежал, не вставая. Но все равно ему казалось: он успеет. «Ведь Ходынин – не канюк, не канюк!»
– А все равно ему каюк! – буркнул кто-то сердито внутри у стихолюбивого Вити…
41
В Замоскворечье – рех-рех-рех!А на Манежной – рокош-рокош!А над Тайницким – рок-рок-рок…Красный рок, грозный рок…
– Гляди ты! Облако какое цветное, – сказал второй полицейский подоспевшему Рокошу.
– Сам вижу, – отмахнулся старлей. – Дым с ГАЭСА это, не облако. Тащи зме́я в участок. Че застыли, рожи?
Подхорунжий очнулся, а очнувшись, запел.
Сперва ему захотелось спеть нечто революционное, из далекого детства. Потом стал припоминать военное. Но по-настоящему вспомнилось современное: не марш, не праздничный вопль, – вспомнилось утреннее, нежное. Зазвучала вдалеке кельтская арфа (а может, обыкновенные гусли) – и вдруг, сама собой, побежала по площади песенка из нестареющего альбома: «Клуб одиноких сердец сержанта Пеппера»…
Подхорунжий пел, потому что лежал на Манежной один и потому что красное облако не уходило. Оно висело и висело, то наливаясь густотой крови, то делаясь прозрачно-алым.
«Рассвет? Рассвет!» – прервав на минуту пение, сам себя удостоверил Ходынин и тут же повторил начало сладкой, как ему мнилось, кельтской мелодии, слегка выправляя ее на русский лад:
Wednesday morning at five o clockAs the day begins.Silenty closing her bedroom door…
Утро среды, начавшись с выразительной английской лирики, продолжилось – на ту же мелодию – лирикой русской:
Красный ворон, с лапками черными,С острым пером!Ты унеси меня к ней в пять утра,Ты проводи меня молча за дверь…
Дальше разворачивать утренний сюжет – с песней, стихами и обрывочными воспоминаниями о Сашеньке Берсень – подхорунжий не смог: после третьего удара дубинкой он потерял интерес к внешней и внутренней жизни, крепко сомкнул веки…
42
Лежащему на спине с закрытыми глазами Ходынину вдруг почудилось: глубоко в земле, под Манежем, во всю длину площади вытянулся спящий богатырь.
«Где было чисто поле – теперь цирк, Манеж. Как тесно они у нас сошлись: Кремль и Манеж, ум и арена, высший разум и жалкий клоунизм!»
Подхорунжий попытался встать и встал.
С вырванными ноздрями, с разрубленной пополам, висящей на ремешках кожи и на одежных нитках правой рукой приближался он к Лобному месту.
Сладкое чувство воинского одиночества, перекрыв боль и гнев, распирало Ходынина.
Иногда он шел, иногда бежал.
Багрово-черная струя, выбулькивая толчками из свежего разруба, заливала одежду, сапоги. Время от времени подхорунжий зажимал разруб левой рукой.
Но не собственная, наполовину отрубленная рука притягивала внимание: нечто иное!
Тело подхорунжего начало внезапно покрываться пупырышками.
Потом покрылось гусиной кожей.
Вслед за этим он стал ощущать дикий нескончаемый озноб. А затем кожа его в самых разных местах стала протыкаться перьевыми стволами.
Вскоре все тело – болезненно, но и сладко – начало под одеждой зарастать пухом и перьями.
По перышку, по перу, всплошную, всплошь! По пушинке, по малой, еще, еще!
Кисти рук и предплечья, правая рука по локоть и левая рука от плечевого сустава до самых ногтей – стали мягко-жесткими, но и летучими.
Затем наступил черед покрываться пером плечам и бедрам: контурное к контурному, рулевое к рулевому, маховое к маховому, нитевидное – к нитевидному!
Заныл, засвербел копчик.
Бесстыдно прорвав штаны, выдвинулся короткий хвост.
Одежда кусками и лоскутами стала опадать вниз.
Великолепный, умный, чуть любопытный ходынинский нос отвердел, изогнулся, стал прозрачен и тверд.
«Клюв? Клюв! – радостно выкрикнулось внутри у подхорунжего. – Значит, полетаем еще! Над Кремлем, над Замоскворечьем!»
Ходынин чувствовал: превращение в птицу ему вовсе не мнится. Поэтому старался из новой реальности не выпадать. Ну не мог он из царства сладко шевелимых перьев, не мог, отказавшись от воздушных лап и легких крыл, выпасть в жизнь прежнюю!
Вдруг птице-Ходынину показалось: кто-то высокий и очень властный торкается к нему в душу.
– На постой? – сквозь птичий озноб и человечью боль заулыбался Ходынин. – Нет! На хрен! На хр-р…
Властная душа отлетела в сторону.
Здесь подхорунжий почувствовал страшный удар сзади. Птичья грудка хрустнула, разломилась надвое. Треснула пополам спина. Вслед за спиной и грудкой раскололась голова.
Рассеченный надвое, он дернулся еще раз к Лобному месту…
Но не удержался, рухнул на колени, потом упал навзничь. И уже сдвинуться с места, даже на вершок, не смог.
Перья, однако, с него не осыпались! Подхорунжий Ходынин это хорошо чувствовал – даже попытался потрогать перья, коготком, коготками…
43
Тонким хирургическим надрезом за высоткой-«Иллюзионом» полоснулся рассвет.
Где-то над речными пустошами, за Нагатинской поймой, взлетел и развеществился портовый скрип. Затем раздался крик. Издалека было не разобрать: крикнул это человек или крикнула птица…
Зимний, черно-синий, неведомо как очутившийся на Москве во́рон развел в стороны крылья, мощно толкнулся, тяжко перевалил через ласточкину зубчатую стену, намертво запирающую Тайницкий сад и, не оставляя в воздухе даже слабого следа от огромных крыл, вдоль Москвы-реки за Нагатинскую пойму на этот крик полетел.
И тогда красное облако дыма, под завязку набитое плачем ястребов, любовными стонами, воем давно рассыпавшейся толпы, криком манежных гаеров и остро-ритмичным стальным роком, тоже стронулось с места. Выматывая кишки всем в этот час на него глядевшим, облако, вопреки собственному недавнему движению, поплыло назад: на юг и на восток, к Государевым огородам, к Раушской набережной, к ГАЭС-1 и дальше, дальше, в Замоскворечье!
44
Так с закрытыми глазами в участок и путешествуя (волокли не грубо, скорей бережно), Ходынин услыхал голос Рокоша:
– …Самое время тебе, Адренохрон Мигрантыч, про своих вспомнить. Да про себя, мало пожившего, взгрустнуть… Ястребки твои – под мое начало переходят!
– Сокол с места – ворона на место, – хмыкнул Ходынин.
– И про бабу кельтскую самое время тебе взгрустнуть… Думаешь, сладко ей придется?
– Не мути, мутило! Вам ее не достать.
– Это почему же? – забеспокоился Рокош. – Достанем! Ты нам про нее все и расскажешь… Да и остальным твоим корешам… корешам армейским и корешам рокерским – быстро ноги повыдернем. По полной им – слышь? – отмерено будет! И ты у нас наплачешься нагорюешься. А потом, как пес, издохнешь. И все твои сучки околеют. Скоро, скоро голосить по ним по всем начнешь!..
Не открывая глаз, подхорунжий широко и доверчиво Рокошу улыбнулся.
Рокош поднял дубинку, на миг задержал удар…
45
Предчувствие новой, ни с чем не сравнимой человечье-птичьей жизни раздвинуло нутро подхорунжего до беспредельности. Крылья и хвост, которых не видел Рокош, но которые хорошо ощущал сам Ходынин, сладко – как у того птенца, долбившего черепашку, – зашевелились. Лапки, шея, костяк изготовились к дальнему перелету.